Блюз чёрной собаки
Шрифт:
— Что за странное место вы выбрали для стоянки?
— Место как место. — Я пожал плечами. — Что странного?
— Ну, как тебе сказать… — задумался он. — Там все биоценозы сразу — луговой, лесной, болотный и предгорный. Обычно так не бывает. Это потому, наверное, что там лесосека была, потом новые деревья выросли, всё смешалось. Тут неподалёку деревня, Косые. — Он мотнул головой, указывая, где — именно. Я посмотрел в ту сторону, но не увидел решительно ничего, пустое место, и вопросительно посмотрел на Севрюка. — Оттуда все уехали, — пояснил тот. — Народ на сплаве работал, потом деньги кончились. Хотя семь лет назад дома ещё стояли. А теперь всё вывезли. Сейчас там даже коровы не пасутся.
— Ну и что? — пробормотал я.
— Да ничего. Спроси у Андрея, почему он тут решил остановиться.
— А
— Здесь? Ещё чего! Да вы тут комаров давить заколебётесь, сейчас как раз третье поколение вылетает. Не, мы ниже станем — там крутояр, хоть вещи высоко таскать, зато прогрето, сухо, сосны, чистый воздух. Дров, опять же, не надо искать. Дно хорошее — пробы брать удобно, купаться. Правда, сети негде ставить, ну так мы уже поставили.
— Хорошо… я спрошу…
— Спроси, спроси. Мне потом расскажешь, а то мне тоже интересно. И вообще, чего ты куксишься? Посмотри вокруг, взгляни, какая красота. А ведь этого всего сейчас могло и не быть. Порадуйся жизни…
Он говорил, а голос его звучал для меня отдаляясь, всё тише и тише. Мир вокруг опять стал размываться, становиться чёрно-белым. Я сглотнул и закрыл глаза. На мгновение настала полная, глухая тишина, нарушаемая только плеском воды. Накатило головокружение. Потом я снова услыхал, как мне что-то говорят, открыл глаза и увидел следующую картину.
Я по-прежнему был на реке, только это была не Яйва. Ни фига не Яйва. Широкая, даже огромная, она неторопливо и величественно несла свои воды мимо зеленеющих лугов и бескрайних полей. Была жара. Я огляделся и обнаружил, что сижу на верхней палубе большого парохода. Это был именно пароход — из двух его узких, увенчанных железными коронами труб струились чёрные дымовые хвосты, а далеко внизу шлёпало плицами гребное колесо. Мы с собеседником сидели прямо над ним, и брызги залетали к нам на палубу, принося с собой приятную прохладу. В руке я сжимал тяжёлый широкий стакан, в котором плескалась янтарная жидкость и брякали кубики льда. Я машинально поднёс его к губам, сделал глоток, но не почувствовал вкуса, только с изумлением заметил, что рука моя черная, не в смысле — в саже или краске, нет. Тёмной была сама кожа.
Так, подумал я. Очередной сон. Только теперь я в нём ещё и негр. Что ж, ладно, посмотрим, что дальше.
Я попытался сфокусировать взгляд на собеседнике и снова изумился.
Напротив меня, в плетёном ротанговом кресле тоже восседал какой-то негритос. Невероятной толщины, среднего роста, далеко не старый (да практически мой ровесник) — вряд ли ему больше тридцати пяти. В одной руке он, как и я, сжимал стакан, другою теребил брелок на золотой цепочке. Он был отменно выбрит и одет прилично, даже, я б сказал, с налётом изящества, вот только люди так не одеваются очень давно — с начала XX века. Он говорил со мной, хотя смотрел совсем не на меня, а куда-то в сторону. Лицо уверенное, спокойное, необычайно отстранённое. Глаза, укрытые за дымчатыми стёклами круглых очков, оставались неподвижными, и я скорее догадался, чем увидел, что он слеп. Между нами помещался стол, на нём — наполовину полная бутылка толстого стекла и пепельница с дымящейся сигарой. Рядом с креслом толстяка, прислонённая к спинке, примостилась видавшая виды гитара с прикрученной к ней жестяной лужёной миской. Я перевёл взгляд на его руки: словно в противовес рыхлой, похожей на лимон фигуре, пальцы были тонкие, сильные — пальцы настоящего гитариста.
Никого из людей поблизости не наблюдалось, палуба была пуста.
— …Сынок, о чём ты там, твою мать, так задумался, а? Ты вообще слушаешь меня?
Я вздрогнул, сообразив, что слова толстяка предназначались мне, пробормотал: «Да, сэр, конечно, сэр», и лишь сейчас сообразил, что и толстяк, и я говорим по-английски. Новая напасть — в обычной жизни я в нём понимаю с пятого на десятое… Но и это радовало: налицо прогресс — в этом сне я уже не был немым.
Негр, казалось, успокоился. Он уверенно, словно был зрячим, взял сигару, обмакнул её кончик в стакан, со вкусом пыхнул разок-другой и положил обратно.
— Ну так слушай меня, сынок, — растягивая слова, проговорил он. — Раз уж ты пришёл и попросил по-человечески, и выпивку мне поставил, то старина Дик тебя плохому не научит. Ты спрашиваешь, как играть тот блюз, который я играю? Я тебе отвечу, парень:
— Но как же… как же вы не знаете! — запротестовал я. — Если не вы, то кто? Люди говорят, что вы — король. И я столько раз слушал вас, но никак не могу понять, как вы это делаете. Ведь наверняка есть какой-то секрет!
— Секрет… — пробормотал тот. — Я расскажу тебе историю, парень. Когда Господь низвергнул сатану с небес, то дьявол, прежде чем уйти, схитрил и попросил соизволения оставить людям что-нибудь хорошее, раз уж он столько им сделал плохого. Бог смилостивился, и сатана оставил людям несколько созвучий. Говорят, их было шесть. Они существовали много лет, тысячелетий, их теряли, находили, изменяли, приспосабливали, переделывали для всяких инструментов, пока наконец не появилась такая штука, как гитара с шестью струнами. Это и была та самая лазейка, которую оставил себе старый хитрый Папа Легба. Я слышал от отца, а тот — от своего отца, что шесть аккордов дьявола существуют, сынок, и если их сыграть как надо — в правильном порядке, двери отворятся, и он опять вернётся.
Я шевельнул губами:
— Так, значит, всё дело в аккордах? И вы знаете их, эти аккорды?
Блюзмен усмехнулся, сделал глоток из стакана и снова потянулся за сигарой.
— Парень, — сказал он, выпуская клуб дыма, — не держи меня за дешёвку. Если б я и знал хоть один, то всё равно б тебе не показал! Но в каждом настоящем блюзе точно есть один из них, и бог позволил им существовать.
Я блюзмен, сынок, а не святой, я не пою церковных песен, меня не возьмут в хор, я торгую виски из-под полы, и у меня по всему Техасу в каждом городе есть зазноба. Но никто не заставит меня играть в воскресенье, потому что мама учила меня, что по воскресеньям ни для кого нельзя играть! Ты спрашиваешь, как сыграть блюз так, чтобы он вспугнул кролика и гнал его добрую милю? Так я тебе скажу: забудь всё, чему тебя учили, забудь те правильные аккорды, которые тебе велят играть профессионалы. Эти правильные аккорды совсем не срабатывают в настоящем блюзе. Блюз вышел не из книг, а они оттуда… Я чувствую по голосу: ты крепкий парень, сынок, чем-то похож на моего друга Хадди; он водил меня когда-то. Так вот, если ты строил дороги, мотал срок, пел холлеры в полях, а потом плясал с красотками по воскресеньям в кабачке, то ты меня поймёшь.
— Так что же мне делать, если я хочу играть?
— Хочешь играть, парень, так возьми гитару, обними её, сожми в руках и попытайся врубиться: пока не было гитары, не было и настоящего блюза — все тренькали на банджо, пиликали на скрипке и орали про синие фалды. Гитара — это не просто инструмент. У неё фигура женщины и голос ангела, но если ты не сможешь понять её душу — она заберёт твою, и ты никогда не сможешь приручить её, усёк? Прежде всего найди этот звук. Найди его у себя в голове. Пусть этот звук будет с тобой и днём и ночью. Только тогда ты научишься что-то делать. Пока этого звука нет у тебя в голове, блин, ничего ты не сделаешь, усёк? Если его нет, ищи его. Слушай что-нибудь другое. Хотя бы для начала — ту собаку, которая воет ночью у тебя под окнами: может, хоть она научит тебя, как надо слушать собственное сердце… Вот так, сынок. Вот так.
Тут он умолк, поставил стакан, протянул руку за кресло, взял гитару, утвердил её на круглом пузе так, что она почти упиралась ему в подбородок, и заиграл короткими тягучими пассажами, нанизывая их на глухой, рокочущий, какой-то нутряной ритм:
There’s one kind favor I ask of you,There’s one kind favor I ask of you,There’s one kind favor I ask of you,Please se that my grave is kept clean.Will you ever hear the church bell toll (boom),Will you ever hear the church bell toll (boom),Will you ever hear the church bell toll (boom),Than you know the poor boy is dead and gone.