Блюз чёрной собаки
Шрифт:
Информация эта мне понравилась. Вообще, не люблю эту братию, туристов. Говорят, в России две беды — дураки и дороги. Так вот, фиг: если они объединяются, получаются туристы. Летом даже зверя нечего бояться — летом зверь спокойный, сытый, к человеку ни за что не подойдёт. Так что, самое опасное существо в лесу — человек, особенно пьяный. Потому в походы и ходят кучей (гуртом, как известно, и батьку бить сподручней). Выходит, зря я всю дорогу присматривался к поклаже, боясь обнаружить там своё извечное походное проклятие — гитару. Тоже хорошо, а то при одной мысли, что надо будет петь очередную байду про то, как здорово, что все мы здесь, и всё такое, мне становилось дурно. Странно, что меня это раньше не раздражало. «Пока ты тренькаешь песни у костра — это одно, а глубже нырнёшь —
М-да. Похоже, я уже «нырнул».
Интересно, как он, пришёл в себя или нет? Надо будет сходить в больницу, узнать, как дела, когда вернусь.
«Если вернусь», — поправил я себя. А то вдруг я теперь до конца жизни обречён бегать по лесам?
— Топляк! — подала голос Танука. — Мальчишки, там топляк! Гребите влево.
Я схватился за весло. Лёгкое судёнышко, реагирующее на малейшее движение, заставляло слушать своё тело. Слабость уже не чувствовалась, мышцы разогрелись и приятно зудели, кровь быстрее бежала по жилам. Сверху палило солнце, от воды исходила бодрящая прохлада. Я грёб и ощущал, как исчезает давящая тяжесть в груди, будто открылись засорившиеся клапаны и из души уходит всё наносное, пустое и никчёмное.
Лишь только мы покинули Пермь, напряжение стало спадать, но город отпустил меня не сразу, держал до последнего. И только здесь, среди воды, деревьев, трав и вековых камней, он оказался бессилен. Ещё болела голова, но даже эта боль была приятна; как хорошая усталость, она усиливала ощущение жизни, не позволяла отвлекаться и размениваться на мелочи. Я впервые за много лет чувствовал, что живу. От запахов воды, трав и сосновой смолы накатывало ощущение детства. Когда-то давно, ещё на втором курсе, я сжёг носоглотку формалином, сенная лихорадка довершила дело, и с тех пор я забыл, как пахнет мир. И только сейчас начал понимать, как это, оказывается, важно. (Помимо прочего, все мои девчонки обижались, если я не замечал их новые духи и всё такое, а я их попросту не чувствовал.) Вряд ли обоняние за десять лет восстановилось полностью, но что-то определённо начало пробиваться. Я смотрел на небо, нереально синее, и опять с удивлением думал, что только в детстве видел его таким ярким и прекрасным. Впрочем, это не красивый образ, тому есть вполне реальное объяснение: синюю часть спектра человеческий глаз воспринимает хуже всего, а хрусталик — единственный орган, который начинает стареть ещё в утробе матери.
Иногда я всё-таки жалею, что я врач: нельзя всё время раскладывать по полочкам весь мир вообще и человека в частности — не остаётся места для чуда, восхищения.
А может быть, и для любви.
Надо было идти на юрфак.
Мы гребли часов пять или шесть, останавливаясь, только чтоб перекусить и сбегать, как говорится, «девочки — направо, мальчики — налево», миновали две деревни и после очередного крутого поворота остановились на правом берегу, где в Яйву, разливаясь топким озерцом, впадал безымянный ручей — идеальная стоянка для байдарки. Рядом обнаружились кострище у поваленного дерева и утоптанная площадка для палатки. Ковёр травы и мха под ногами был плотен и разнообразен, хотя я распознал только плаун, бруснику и щитовник. Когда-то очень давно сюда вела дорога, теперь от неё остались только две заросшие подлеском колеи. В десяти шагах от берега, под сенью старых сосен темнел большой обломок серой скалы. Было тихо и прохладно — так тихо, что хотелось закрыть глаза, чтоб лучше слышать эту тишину, и так прохладно, что мне после долгой и утомительной нагрузки хотелось лечь и больше не вставать. Но надо было обустраиваться — разгружать байдарку, искать дрова, разводить костёр. На мою долю выпал поиск дров. Я провозился с полчаса, выламывая сушняк и собирая лапник, а когда вышел к лагерю, на полянке уже плясал огонёк, байдарка сушилась кверху днищем, а Андрей распаковал рюкзаки. Девчонки не было.
— Танука где? — спросил я, сваливая деревяшки у костра и отряхивая ладони.
Зебзеев неопределённо пожал плечами:
— Ходит где-то.
— Надолго мы тут?
— Если не понравится, дальше поплывём, — сказал он. — А если получится, останемся на ночь.
Интонации, с которыми он это произнёс, были
Ладони мои были липкие, в смоле. Я одолжил у Андрея мыло, спустился к реке и стал плескаться. Июнь близился к концу, вода нагрелась. Я подумал, не искупаться ли целиком, и решил подождать — устал я, да и плавки не сообразил купить. Я вымыл руки, шею, сполоснул лицо и некоторое время сидел без движения, слушая, как плещется о песок мелкая волна, и наблюдая, как вьётся над прибрежными зарослями мошкара. Кроссовки мои погрузились в ил и стали промокать. Медленно, хрустя суставами, я развязал шнурки, стянул одну, другую, ступил босыми ногами на берег — и тут услышал голоса.
Известно, по воде звук расходится дальше и быстрее, чем по воздуху. Я наклонился к воде — голоса стали яснее. Пели песню. Мотив был знакомый, но, видимо, поющие были далеко, слов я не разобрал, а вскоре и песня кончилась.
Та-ак, подумал я. Выходит, без непрошеных гостей нам всё-таки не обойтись! Ошибся, значит, проводник-то наш. По логике, рыбак орать не станет, стало быть, турьё плывёт. Ну что ты будешь делать, а? И тут от них спасенья нет! Я подумал, не сказать ли Андрею, но решил не поднимать тревоги раньше времени, вновь наклонился освежить лицо и услышал, как плывущие опять затянули своё. Голоса в этот раз звучали ближе и разборчивей. Я стряхнул с ладоней капли и прислушался.
На чём ты медитируешь, подруга светлых дней?
Какую мантру дашь душе измученной моей?
Горят кресты горячие на куполах церквей,
И с ними мы в согласии, внедряя в жизнь У Вэй!
Я не поверил своим ушам: БГ! Эти люди пели Гребенщикова, «Русскую Нирвану»!
Между тем песня приближалась. Её было слышно уже вполне ясно, для этого даже не нужно наклоняться к воде.
Сай Рам — отец наш батюшка; Кармапа — свет души;
Ой, ламы линии Кагью — до чего ж вы хороши!
Я сяду в лотос поутру посереди Кремля,
И вздрогнет просветлённая сырая мать-земля!
Пели вроде парни — двое или трое, нестройно, но с большим воодушевлением. Настроение моё резко улучшилось. Вам покажется странным, но почему-то я по жизни убеждён, что гопота, вообще плохие люди, просто так, ради удовольствия, Гребенщикова петь не станут и вообще вряд ли знают, кто такой Кармапа и что такое «Линия Кагью».
А плывущие продолжали наяривать в три глотки:
На что мне жемчуг с золотом? На что мне art nouveau?
Мне, кроме просветления, не нужно ничего.
Мандола с махамудрою мне светит свысока —
Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река!
С последними словами из-за поворота выше по течению вынырнула маленькая надувная лодка — браконьерский зелёный «Нырок» с автомобильной камерой на буксире. Камера, судя по размерам, была от трактора «Кировец». Лодочка сидела глубоко и шла неторопливо. В ней было двое — один работал вёслами, другой восседал на корме и обозревал окрестности в большой бинокль. Из углубления камеры тоже торчали чьи-то пятки и косматая голова. Я прищурился, даже слазил в карман за очками, но лодка была ещё слишком далеко. Впрочем, каким-то шестым чувством я и так знал, что это там за три мудреца в одном тазу.
По Яйве плыли ГосНИОРХовцы.
Так оно и оказалось. Вскоре лодчонка приблизилась, сидевший на корме опустил бинокль, и стало видно вьющиеся светлые волосы — то был Валерка. На вёслах сидел писатель в камуфляжной куртке с засученными рукавами — я узнал его даже со спины по вихрастому затылку, а торчащие из камеры конечности и голова наверняка принадлежали Кэпу — в одной руке он сжимал бутылку, в другой бутерброд.
— Эй, на барже! — прокричал я. — Далеко собрались?
Севрюк (блин, как его имя-то?) обернулся, разглядел среди прибрежных зарослей меня, засуетился и налёг на вёсла, разворачивая лодку. Валера навёл на меня бинокль, расплылся в улыбке и помахал мне рукой.