Бог грехам терпит
Шрифт:
Рассказчик отложил прочитанные документы в сторону и, взяв из своей памятной книжки другие, сказал:
— Помните же, что начало было хорошо. Теперь слушайте окончание…
Лаптев развернул огромную газетную вырезку и начал читать с особенным возбуждением:
"Ревизор, ревизующий нашу губернию, в бытность свою в г. Посусалове между прочим посетил местное ремесленное училище, открытое 12 лет тому назад. Зрелище, представшее его глазам, было поистине потрясающее. Из 30-ти воспитанников, как следовало бы по уставу, в училище едва найдено семь или восемь человек, и притом в самом жалком виде. Один из них вот уже второй месяц лежит в горячке, не имея ниоткуда не только помощи или медицинского пособия, но даже и пищи. Другие воспитанники оказались без сапог, в спальне не оказалось одеял и простынь, тюфяки наполнены мириадами насекомых. Посетив кухню, г. ревизор не нашел там никаких приготовлений к обеду и на вопрос: "Чем вы питаетесь?" — получил ответ: "Воруем по соседним огородам". И действительно, местные жители неоднократно жаловались на воспитанников ремесленного училища, которые воруют у соседей не только овощи и съестные припасы, но и другие вещи: "Нельзя, рассказывали обыватели, повесить белья просушить или чего прочего — всё утащат". В свое оправдание воспитанники указывали на то, что иногда по целым неделям не имеют горячей пищи, а зимой остаются без дров и принуждены пить водку, чтобы согреться. Освещение также происходит весьма неаккуратно. Кроме того, один из попечителей, купец Окаянный, имел обыкновение, будучи в нетрезвом виде, собственноручно наказывать розгами и даже палками, без всякой с их стороны вины, и награждал за эти истязания, по окончании их, выдавая каждому наказанному по 3 коп. и приказывая молчать под опасением еще большего истязания. Более двух лет, как в мастерских не производится никаких работ, так как ученики постоянно исполняют поручения господ попечителей: колют у них дрова, набивают льдом погреба, подметают улицу, за что и кормятся на кухне. С основания школы только в 1875 году, в бытность учителя Николаевского, был взят школою подряд на поставку мебели для мировых учреждений, да и тот был выполнен только отчасти, всего на сумму 133 р., так как один из попечителей, купец и столяр Ерыгин, отнял этот подряд и явился единоличным поставщиком. За все же остальное время, в течение около восьми лет, учениками сделано: восемь пар сапог, полторы дюжины стульев, три стола, два киота и один ватерклозет для архиерейского дома, всего на сумму не более 125 руб., хотя по расчету издержанных сумм каждая пара башмаков должна стоить более 367 руб. 23 коп., пара сапог 575 руб. 99 к., стул 1000 р., ватерклозет 3738 руб. и т. д. в той же пропорции. Что же касается кассы, то едва ли возможно представить то изумление, в которое были повергнуты все присутствовавшие при ее ревизии. Не говоря уже о том, что сундук с деньгами и ключ от него могли быть вытребованы от г. Подхалимова только силою и при содействии г. полицеймейстера и двух частных
Лаптев отложил этот лоскуток корреспонденции в сторону и проговорил:
— Пока довольно!.. Вот вам альфа и омега, начало и конец всех дел, имевших целью удовлетворить те или другие общественные обязанности… На каждом шагу, ежедневно, вы слышите и читаете десятки подобного рода эпизодов. Начало — хорошо, благородно, а конец — непременно одно только голое опустошение сундука. Начатое по совести дело в конце концов теряет всякий смысл, теряет малейшую тень общественной надобности или обязанности и оканчивается самым прозаическим хозяйничаньем в общественном сундуке… Опустошенный сундук и — подсудимые…
— Однако, — сказал я, — все-таки подсудимые же, а не торжествующие.
— Об этом мы будем говорить немного погодя. Строжайшее следствие — еще не конец таких опустошительных эпизодов. Есть у каждого из них свой особенный конец — "конец конца". Но об этом после… Выслушайте, пожалуйста, что я хочу сказать. Я привел вам для образчика самое обыкновенное, ординарное, общественное дело или затею, как хотите. Начало такое-то, конец — вот какой. Это у всех на глазах. Но между началом и концом есть промежуток, антракт. В данном случае антракт этот, как я уже сказал, тянется двенадцать лет, и мне кажется, что этот-то двенадцати-пятнадцатилетний промежуток также в высшей степени типичен и в высшей степени однообразен для всех решительно общественных затей, о которых я говорю. Одинаково у них начало, одинаков конец, и всегда одинаков антракт — то темное, глухое время, которое преисполнено обыкновенно какими-то глухими слухами о каких-то неприятных мелочах, тормозящих хорошо начатое дело и ведущих его к предопределенному концу. Это-то темное, глухое время мне и кажется самым любопытным и поучительным… Какое бы из этих кончившихся срамом общественных дел вы ни взяли, везде вы непременно найдете период долгой и упорной борьбы опустошителя с человеком, который хочет в самом деле наполнить общественное учреждение или затею — как хотите — тем именно содержанием, которого требует затея, учреждение. Всякий человек, желающий вдохнуть в общественное дело живую душу, непременно вступает в борьбу с другим человеком, который, как на грех, не можетдаже переносить этого духа, — с человеком, который прямо враждебен ему, который не нужен, вреден, гибелен для него. Сказать по совести, я даже не виню, не могу винить этих людей, — они такие "с роду", они так затвердели, загрубели в старых понятиях и нравах, они так забиты, запуганы, так глубоко загнаны в свои подземные норы, что просто-напросто им нет возможности ни думать, ни поступать иначе, как во имя интересов своей норы. Но горе-то наше состоит в том, что именно вот эти-то люди, у которых целые поколения предков жили вне всяких общественных интересов, именно они-то и хозяева и осуществители серьезнейших, а главное — новых, незнакомых, чуждых им общественных забот. В каждом новом (особенно напираю на это слово, так как мы в самом деле живем новою жизнью, — повторяю: в самом деле!) деле, которое в силах поднять только возбужденная молодая мысль и молодая сила, в каждом таком деле хозяином является непременно мрачная враждебность, прямое ненавистничество делу. Заметьте эту черту и будьте же когда-нибудь справедливы к недавнему прошлому. Уверяю вас, иной раз мне сдается, что опустошитель — человек не вполне благонадежный. Серьезно!.. И в самом деле, все опустошает, врагов побеждает и — сух выходит из воды! Человек явно расстраивает прекраснейшие планы, срамит самые благороднейшие общественные начинания, наконец просто разоряет, посевает зло по своему глупому разуму — и все прав. Возьмемте хоть историю с этой несчастной школой; посмотрите на ее цель: "Школа учреждается для сирот, чтоб учить их ремеслам, которые дают хлеб. Предполагается, что заработок их будет храниться в банке до окончания курса, после чего они выйдут на жизнь не с пустыми руками"… "Не прерывайте связи и по выходе из училища", — говорит г. начальник губернии. Отлично. Но кому попадает это дело в руки? — Людям, для которых такая школа — прямой вред,заскорузлейшим хозяевамв самом грубом, топорном смысле. Ведь эти люди привыкли своих мальчишек драть ремнем (учить), бить, чем попало. Ведь у них ученики спят на голой земле, ходят ободранные, оборванные. Ведь они на этом несчастье строят свое благосостояние, свою нору. Мыслимо ли, чтобы человек такой засо-рузлейшей старины мог бы искренно относиться к этому делу?.. Сироты, которые выучились и выйдут с деньгами в руках, разве они пойдут к нему в работники, согласятся валяться на голом полу и получать оплеухи? Ведь воспитывать этих сирот — значит губить себя, значит собственными руками рыть яму своему "заведению" — малярному, токарному, каретному и т. д. Ведь надо же понимать, что люди эти не могут желать успеха этой затее, что она для них — вред, гибель, что она совсем новое дело, требующее новых людей, людей совсеминого взгляда на вещи. Но именно эти-то люди — люди, которые только и могут относиться к новому делу как враги, — они-то и его хозяева. Я передаю вам дело в самой грубой форме. Но сколько бы вы ни смягчали ее, сущность останется одна и та же: новое дело в старых руках — дело, требующее человека, который бы общее благо и хотя самое поверхностное служение ему считал в числе своих личных обязанностей, попадает в руки человека или целой шайки, у которой как раз нет и тени никакой иной заботы, кроме заботы о своей норе. Вот ведь я читал вам описание открытия и заседания думы, на котором возникла мысль о школе, — не правда ли, что дело имеет весьма приятный вид? Со стороны этих почтенных обывателей, на первый взгляд, очень много самопожертвования: сироты… бесплатно… безвозмездно… А знаете ли, для того, чтобы провести мысль об этой школе, нужно было "заинтересовать" обывателей самыми прозаическими выгодами? Дело затеял один мой знакомый либерал-барин. Затея не бог весть какая, но, как говорятся, "хоть что-нибудь"… Я знаю, барин-либерал — не совершенство, но сверх того он еще барин. Вот где его беда и где самое уязвимое для врагов его место! Так вот такой-то барин из смешанных либерально-барских побуждений (обыкновенно осуществляющихся в виде предприятий, про которые можно сказать опять только — "хоть что-нибудь") задумал устроить и эту школу. Поговорить, посуетиться — словом, "хоть что-нибудь"… Но он мог бы и говорить, и кричать, и шуметь о "пользе просвещения" целые годы, и никогда ничего бы из этого не вышло, если б он не стал поступать просто по-обывательски. "Вот ваш домик, — сказал он Ерыгину, — очень бы годился под школу… За сколько бы вы его продали?" Ерыгин подумал: "А в самом деле… штука подходящая!" — и стал присоглашать других… Мебельщика он "присогласил" поставкой мебели. Мебельщик присогласил кузнеца, сказав ему за чаем в трактире не губами, а как-то в нос: "А ремонт-то! Чудак этакой!.." Мясник тоже потянулся за мебельщиком и кузнецом, потому хотел сбыть тес, который навозил в прошлом году задешево, и т. д. и т. д. В существе дела всем представлялись суммы какие-то: ремонт, тес, поставка мебели… Словом, "оборот" в том или другом виде. И все это покрывалось "безмездием", усердием, памятованием события, все это "хорошо" для начальства, которому будет приятно. "А ежели ты потрафил человеку, особливо важному, так и он тебе подможет в случае чего". Случаи эти у всех за душою чувствовались, и потому всякому не мешало заручиться перед начальниками чем-нибудь хорошим, тем более что хорошее это делается на чужие деньги, не стоит ни копейки, и т. д. и т. д. Только этим куском и можно было вытащить их из ихних нор и только им и можно было манить их вперед. И действительно, как только кончились все эти покупки, поставки, как только тес был сбыт, а на деньги, вырученные за дом, сделан оборот, так и кончилось все то дело, которое господа опустошители имели в виду, учреждая школу. Теперь, после молебствия и открытия, их стал манить сундук, ремонт, расход, отопление, освещение и т. д. И в ту же минуту началась борьба со мной, который имел в виду, по молодости лет, делать именно то самое дело, во имя которого устроилась школа, и, разумеется, мои интересы и интересы опустошителей с первого же дня стали совершенно противуположными. Все, до самых последних мелочей, в моих мыслях, в моих поступках было и должно было быть совершенно не тем, что было в мыслях и поступках опустошителей. Во-первых, опустошители почти с первых же дней не стали заниматься своим делом. Столяр Кнутовищев пришел, дал какому-то воспитаннику затрещину, пхнул в другого доской, обругался и ушел пить чай в трактир. На другой день пришел от него работник, которому стали платить по два целковых в день, и деньги эти брал Кнутовищев, а работник только жаловался и бегал в кабак. Словом, с первого дня я ясно видел, что для этих господ-попечителей нет большего удовольствия, как вогнать цену стула или сапога в такие размеры, чтоб их не было возможности продать. Опустошительные намерения для меня стали совершенно ясны с первых же дней, но и для них, для господ опустошителей, так же ясны стали и мои планы. Они увидели, что я хочу делать дело в самом деле, взаправду, всурьез, — и ощетинились. Ведь если помните, в уставе было сказано, что заработок учеников помещается в банке, с тем чтобы выдать его ученикам по выходе из училища; я и начинаю всячески стоять за заработок, подаю бумагу в думу, говоря, что господа учителя не ходят в училище, что работы идут худо. Кроме того, было высказано мнение, чтоб и по выходе из училища ученики не прерывали между собою сношений, что артель — спасение, что веник, который по прутику можно изломать, целиком не переломишь, и т. д. И вот я стараюсь развить между будущими работниками крайне для них нужные мысли; хочу осветить ихнее будущее какой-нибудь надеждой — не затем же я (все, конечно, по молодости лет!) взялся за дело, чтобы выработать из них Кнутовищевых. Могу вас уверить, что такая идея, как идея товарищества, взаимопомощи, даже и в том сиротском кружке маленьких детей, с которыми мне приходилось иметь дело, требовала больших, настоятельных усилий для того, чтобы быть воспринятой. Даже в детях среда забитая и загнанная уже успела развить много трусости за свою несчастную долю, много неподатливости на сближение с соседом. Надо было иногда "долбить", как говорится, и долбить усиленно, чтобы в забитой голове и душе засветилась согревающая мысль. Но нет, опустошитель одолевает на всех пунктах… Странное дело! Не знаю, заметили ли вы ту особенность, что разговорсамый обыкновенный о самых обыкновенных вещах, если только он противоречит опустошительным аппетитам, непременно возводится господами обывателями почти на степень преступления… Такова практика; первая и вторая посылки силлогизма всегда у нас хороши, правильны, но заключение — бог знает что! Например, артельное начало в кругу рабочих предохраняет от пролетариата. Распространение поэтому в массе идеи товарищества заслуживает всякого одобрения. А заключение из этих посылок выходит всегда вот такое: "Ежели же ты будешь об этаких вещах разговаривать,так берегись!.." И именно обыватель возвел разговорна эту преступную степень.
— А строжайшее-то следствие? — напомнил я рассказчику. — И опустошителям, стало быть, тоже достается?
— Н-ну,
Лаптев снова порылся в своем неиссякаемом источнике обличительных материалов, то есть в записной книжке, и подал мне исписанный лист почтовой бумаги.
— Это копия, которую мне пришлось достать несколько лет спустя после всей этой истории. Читайте и помните, пожалуйста, что авторы этого рукописания только и думают о том, чтобы заполучить поставку. Помните же! — прибавил Лаптев внушительно, в то время когда я принялся за чтение рукописи.
В рукописи значилось следующее:
"Его добромыслию господину первоначальнику и кавалеру.
Двадцать седьмого сего ноября прийдя я к училищу, как состою в числе прочих безмездных попечителей, то увидел учителя Лаптева, стоит он про тиву киоты, для приуготовдения оной под политуру, под икону святым великомученики Андрианы и Наталии, праведные чудотворцы, и, стуча онные (?) кулаком, утверждал публично, невзирая на юношеский возраст младенцев, кои есть вполне без смысла и должны слушаться и почитать своего учителя, то сколь было прискорбно, коль скоро, вполне дерзко стуча об онной киоты, произносил дерзкие и глупые слова, которые вполне вовлекают человека в погибель, тем более младенцев, когорые вышесказанные гнусные слова должны брать себе примером. Когда же яна мой вопрос, должно ли почитать бога, и кто сотворил небо и землю, и почему земля пожрала живыми Дафана и Авирона, потому что едва только усумнились, то означенный Лаптев вторично дерзнул выражать такие слова, которые недостойшгы даже какого-либо арестанта или человека, не имеющего в себе рассудка. Тогда, умолкнув, я кротко отошел от него, что уже не в первый раз, и только сожалел, каков есть разврат в учениках, что делают грубости, непослушание, вредные пороки, непочитание своих старших начальников, — и то уже давно всеми замечено, почему и осмеливаюсь искать правды. Не чернилами пишу сии мои слова, но слезами, и не токмо чужим, но и своим детям, как заповедано в законе, не пожелаю того безумия. Что же будет, ежели мы допустим распутствовать нашим детям, издеваться над высшими предлогами и прочими, которые есть, как то: страх господень начало премудрости, а не то, чтобы храпеть или выражать какие-либо тому подобные дерзкие слова против своих попечителей и старших. Зачем же постановляются начальники, ежели мы будем внушать непочтение и разврат? Иной умник лба не умеет перекрестить, подобно учителю Лаптеву, который почитает приятнее упоминать беспрестанно развратные мысли перед своими учениками, но не ежели перекрестить лоб или даже потрудиться пройти к обедне. Это у них считается за глупость, а, между прочим, мы видим и содрогаемся, до чего может довести ихнее безумие, конечно, чему и быть окромя злодейства от ихнего безбожного смысла, коль скоро совершенно распущены и управы над собою не имеют. Даже в мальчишках, бывши я на черной работе, в нужде и бедности, и то не слыхал таких дерзких слов или же поступков, подобно что поступает Лаптев. И что ж теперича, при склоне лет, и всеми начальниками почтен, всегда служа бессловесно, неужели же мне не будет снисхождения даже от мальчишки, каков есть учитель Лаптев, который есть явный разврат малолетним, а, между прочим, ответ спросится с нас: мы же отвечаем и пред богом и перед начальниками. А какова в том вина наша? и то не наша вина, а дух века, рыкание сатанино и безбожие! С низкопоклонением вопию: изведи младенцев из геенны погибели и не введи нас во искушение. Вечный богомолец и всеусердный раб, потомственный почетный гражданин Митрофан Кнутовищев".
— Ну как вы находите, производит это рукописание какое-нибудь впечатление, кроме, конечно, безграмотности? — сказал мне Лаптев, когда я возвратил ему рукопись.
Я должен был сознаться, что рукописание должно производить впечатление довольно сильное: простые выражения, так горько выраженное оскорбление религиозного чувства — все это делает бумагу достойной внимания…
— А о мебели, — продолжал Лаптев, — ни полслова, ни тени намека! Одна оскорбленная седина, одно оскорбленное чувство.
— Но, — сказал я, — неужели же в этой бумаге нет ни единого слова правды и все это сочинено?
— Напротив, очень много… Не думайте, пожалуйста, что такие рукописания пишутся зря. Опытные в опустошениях люди отлично знают, что такая бумага должна иметь последствия. Будут узнавать, расспрашивать… И ответы всегда получаются подходящие к тому, что сказано в рукописании. "Стучал по киоту?" — "Стучал!" — "А в церковь ходил?" — "А бог его знает", и т. д. Такие ответы с чистою совестью дадут самые беспристрастные люди, потому чгго все это было, но было по известной причине, о которой ближайшим свидетелям сцены, ученикам, нельзя сказать, хоть бы они и знали, потому что они — сироты, нищие, призреваемые и их завтра же выгонят вон, а другие не скажут потому, что не знают этой причины. Дело же было так: в самый разгар борьбы из-за поставки Кнутовищев и другие его компаньоны задумали пустить в ход одно из самых действительных средствий, всегда помогающих заручаться вниманием первоначальников. Я скажу вам об этих средствиях вообще немного погодя, теперь же буду говорить только о том из них, которое было пущено в ход ради мебельной поставки. Изволите видеть, жену первоначальника звали Наталия. Она состояла попечительницей какого-то благотворительного общества, где членами были все эти Кнутовищевы с братией. Десятилетие ее попечительства исполнилось как раз в разгар мебельной борьбы. Жена первоначальника, разумеется, имеет влияние на мужа первоначальника, и вот является поднесение в день десятилетия — простенький образок, купленный за сорок пять копеек, в простеньком киоте. Киотик-то этот куплен был на базаре, тоже за сходную цену, и вот Кнутовищев притащил его в училище пообделать и помазать политурой. Механику всю эту я, разумеется, знал, и вот, "стуча по онному киоту и говоря", и т. д. — все как следует. Взбешен я был тогда ужасно… "Так вы этакими фокусами хотите училище-то разорять?" сказал я, "стуча". Кнутовищев стал огрызаться, закричал что-то, а я его обругал. Вот и все! Все было, и все если не так было, как пишут Кнутовищевы, то "по расследовании" оказывается, что "что-то" было. И именно — с киотом, именно — "стуча", и т. д. А уж этого вполне довольно, чтоб уважить требование Кнутовищевых. Если даже окажется, что Кнутовищевы слишком близко к сердцу принимают огорчения, если окажется, что Кнутовищев возмущен пустяками, то и тогда ему оказывается внимание… И знаете ли, отчего это происходит?
Рассказчик вопросительно взглянул на меня и продолжал:
— Опять-таки оттого, что Кнутовищевы отлично изучили натуру первоначальников, а первоначальники у нас идут начиная с сельского десятского и так далее… "Моимужики", говорит староста; "моистаршины", говорит становой; "моикупцы", и т. д. Вот это-то смешение разными первоначальниками обязанностей и прав с достоинствами собственной особы опустошители-то и эксплуатируют как нельзя успешнее… Как скоро они заметят, что в первоначальнике крепко сидит наивная самоуверенность в том, что он, сам— он, Иван Петрович такой-то — носит в себе прирожденный залог уважения, так они и видят уж, что "правды" строгой и трезвой в Иван Петровиче нет, а есть в нем произвол доброты… Зачем же гневить человека?.. Разумеется, надобно всячески возбуждать в нем чувство личногоудовольствия, надобно как можно чаще доказывать ему, что он именно, как Иван Петрович, необыкновенен. На глубоком знании этой черты основаны все эти поднесения "даров" — простых, нероскошных, а доказывающих только голубиное, детское чистосердечие. Так, например, в качестве простых и добродушных людей, Кнутовищевы любят подносить первоначальникам рыбу, судачка, например, копеек в тридцать, но "своего засолу"… Вот это-то и дорого! Совершенно как ребенок подносит отцу домик, склеенный бог знает как безобразно, но склеенный с желанием сделать приятное, по силе возможности… И вот судачок на деревянном блюде (на деревянном!) и простая речь: "Уж не взыщите!.. Больших достатков нет, а как мы чувствуем, понимаем и чтим, что… вот… от трудов!" Вот почему и киотец в день Андриана и Наталии… А потребуется другое — и другое будет, лишь бы это "другое" льстило Ивану Петровичу с супругой, лишь бы Иван Петрович думал, что егокупцы оправдают его доверие… В нужное время Кнутовищев тащит к своемублагодетелю уж не судака, а тряпья на корпию (в книгах ремесленного училища значится: двести простынь "за негодностью" проданы с аукциона), а иной раз, по желанию первоначальницы, вынимает прямо радужную — и две и три — всё, конечно, на доброе дело… И всё молча и беспрекословно… Только пот утрет дырявым платком со лба, поклонится простым русским поклоном (руки с шапкой и платком врозь) и промолвит: "Мы завсегда — с нашим… с полным…" А в то же время с каждым новым судаком или киотом в Кнутовищевых растет уверенность в своей прочности. "Мы вамуважаем, а уж вы намуважите!"… То есть мы именно вам, вашей особе уважаем, уважаем Ивану Петровичу — не власти, которая на вас (зачем власти судак?), а особе вашей достойной… Ну, уж и вы тоже, Иван Петрович, обязаны этакже, лично нам, уважить — не просто купцу, гражданину уважить в его справедливых требованиях, а именно купцу такому-то: моемуКамилавкину, моемуКнутовищеву… То же самое было и в моем деле.
— А строжайшее следствие?
— Не знаю. Была одна телеграмма вскоре после того письма, которое я вам читал. Сказано было: "Говорят, ревизор энергически принялся за очистку авгиевых конюшен попечительства над училищем". А потом и нет ничего — по крайней мере я не видал. Да и нельзя! Невозможно иначе! Какое тут следствие, помилуйте! Покуда первоначальникам (губернским или деревенским — все равно) не придет в голову отвыкнуть от дурной привычки — ни с того, ни с сего считать себя отцами и давать волю своемувкусу во всех общественных делах, — всегда так будет… Посмотрите в самом деле: Иван Петрович в настоящее время не может сказать, например: моеземство, не может сказать: мойсуд или моямолодежь… Ни земство, ни суд, ни молодежь не пойдут к Ивану Петровичу с судаком — следовательно, они ему неприятны, он далек от них, он сторонится, они не удовлетворяют его преданностью именно к его особе, к особе Ивана Петровича… Земство — не опора, молодежь — не опора, суд — не опора; остается для опоры один Кнутовищев — ну-ка, вытащите его на свежую воду, проберите-ка по заслугам… Кто ж останется-то?..