Бог, страх и свобода
Шрифт:
Но тут запятая. Подглядывание — это, конечно, регресс своего рода. Но без замочной скважины, без желания подсматривать не было бы ни телескопа, ни микроскопа. Ни дешифровки египетских иероглифов, ни требований рассекретить архивы. Вообще не было бы никаких поисков смысла и значения. Не было бы современной науки, проще говоря. Ни экспериментальной, ни даже дедуктивной, умозрительной. Поскольку и та и другая снимают покровы, обнажают суть.
Вот базовое противоречие культуры, уж извините за масштабность, которая не пристала скромной статье: противоречие между запертой дверью и глазом, уставленным в замочную скважину. Между всевозрастающим количеством запретов (в том числе и запретов на познание), и все более активным стремлением их обойти, разрушить, проникнуть в запретную зону. Между тотальностью инфраструктур
Однако я обещал написать про утопию. Я не забыл.
Англичанин Джереми Бентам умер в 1832 году, восьмидесяти четырех лет от роду. В этом же году двадцатидвухлетний русский литератор Владимир Даль выпустил свою первую книжку, сборник сказок.
Такое вроде бы искусственное сближение. Но тем не менее! Владимир Даль — конечно же сам того не желая — оказался ярким критиком коммунистической утопии. В его знаменитом «Словаре живого великорусского языка» содержится наиболее точное и убийственное определение коммунизма. Смешно сказать, но это определение сохранилось в советском фотомеханическом переиздании 1955 года. Хотя вот слово «жид» оттуда вынули в видах интернационализма (желающие могут увидеть разреженные строки на соответствующей странице). А слово «коммунизм» осталось. Его не заметили. Почему? По двум причинам. Во-первых, Даль не признавал двойных согласных, если только это не было требование грамматики. «Написанный», «сказанный» — пожалуйста. Но — «граматика». И разумеется, «комунизм». Вторая, главная причина — гнездовое построение словаря. Слово «комунизм» было спрятано в гнезде «комуникация». Так что советские цензоры прошляпили вот этот блистательный афоризм:
«Коммунизм — политическое учение о равенстве состояний, общности владений и о правах каждого на чужое имущество».
Надо пояснить, что «состояние» — это не капитал, а сословный статус. В старой России было такое сопутствующее наказание — «лишение всех прав состояния». То есть отнять сословные привилегии. Итак, коммунизм — это, прежде всего, уничтожение сословий. Что, кстати говоря, было сделано первым же декретом коммунистической власти. Само по себе это хорошо и прогрессивно. Равенство перед законом, социальные лифты и все прочее. То, что кто-то непременно окажется равнее прочих, — неизбежные издержки. Не всякий рабочий — ударник, не всякий ударник — Стаханов с орденом и отдельной квартирой. Но ведь и в старой России столбовое дворянство само по себе ничего не гарантировало. Чуть ли не треть российских дворян были однодворцами, то есть, по сути, свободными земледельцами, хуторянами. А среди этих дворян-хуторян встречались даже Рюриковичи. Пряников сладких всегда не хватало на весь класс-гегемон, что в Стране Советов, что в Российской империи.
Общность владений — это уже хуже. Это уже лицемерие. Общность владений может быть в масштабах семьи, самое большее. Далее появляется класс распорядителей, которые-то и есть реальные обладатели. Когда-то считали всерьез: «все вокруг колхозное, все вокруг мое». Потом стали шутить: «все вокруг ничье». Тоже неправильно: все вокруг того, кто имеет право подписывать финансовые документы.
Но главное в коммунистической утопии — это право каждого на чужое имущество. Право вламываться в чужой дом, отнимать у другого его вещи, его секреты, его жизнь. В этом живучесть коммунизма, в этом его властная технология. Великая коммуналка притягивает не только равенством в бедности, не только пресловутым «жили, как одна семья!» (кстати, что может быть первобытнее и даже, пардон, грязнее?), но и дозволенной агрессией. И это, боюсь, самое главное. Можно за всеми подглядывать и у всех отнимать.
В следующей (надеюсь, последней в «утопической серии») колонке я попробую дать ответ на вопрос «почему домохозяйки любят Сталина?». Не Хрущева, не Брежнева, не Николая II — раз уж им так невыносима нынешняя жизнь, — а именно Сталина.
Про утопию. Часть 3
ОТВЕТ СОЛОНЕВИЧА
Самая
«Россия в концлагере» — книга объемистая (35 листов), подробная и точная, написанная очевидцем и жертвой коммунистических безумств. Книга умная, дающая точный анализ технологий советско-партийночекистской власти, описывающая конфликты поколений внутри репрессивного аппарата, демонстрирующая всю мерзость советского режима, всю его осмысленную жестокость, а также всю его опасность для европейской и мировой цивилизации.
Ибо, как доказано в этой книге, миллионы жизней и годы нечеловеческого труда были принесены в жертву не для России и ее народов, а для мировой революции, то есть для войны со всем миром. В книге мельком упоминаются и другие тайны советской власти: голод и людоедство на Украине, разорение и истребление Казахстана, восстания на Северном Кавказе.
Все это было написано и опубликовано в 1936 году в Европе, но все западные гуманисты, бесчисленные Ромены Ролланы и Бертраны Расселы, не обратили на этот документ никакого внимания. Не возмущались, не посылали запросы в свои парламенты, не публиковали пламенных статей вроде «Я обвиняю!» или «Не могу молчать!».
Понадобилось сорок лет, чтобы «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына был воспринят на Западе со всей серьезностью. Дело, собственно, не в годах взросления. Леволиберальный Запад резко поумнел перед лицом шестикратного военного превосходства СССР в Центральной Европе. Говорят, что жизнь проста. Это неправда. Она гораздо проще, чем нам кажется.
На первый взгляд Солженицын и Солоневич похожи. В обоих нет ни грана левизны. Оба сочувствуют больше всего мужику, работнику, которого коммунисты оторвали от земли и бросили в лагерь. И меньше всего — репрессированному аппаратчику. Обоим свойствен легкий националистический крен.
Однако разница между ними более существенна.
Солженицын — это обманутая вера гражданина в государство. Это утраченные иллюзии по поводу разумности происходящего. Это страх фраера («социально далекого» интеллигента или просто законопослушного горожанина или крестьянина) перед блатным («социально близким» уголовным преступником). Лирический герой Солженицына — это слабый человек, влюбленный в государство беспомощной и обидчивой сыновней любовью.
Солоневич — это холодный взгляд сильного и умного человека, которому чужды страхи и иллюзии. Он прежде всего джентльмен. Он любит своего сына, своего брата, свою жену, которую загодя сумел отправить за границу. Любит свою несчастную Россию. Он любит их по-настоящему — потому что еще сильнее он любит честь, как рыцарь из старой английской баллады.
Возможно, все дело в том, что Солженицын не видел другой власти, кроме советской. А Солоневич повзрослел еще в той России. Поэтому он так брезглив к большевикам. Он писал: «У меня перед революцией не было ни фабрик, ни заводов, ни имений, ни капиталов. Я не потерял ничего такого, что можно было бы вернуть в случае (антисоветского. — Д… Д..)переворота. Но я потерял семнадцать лет жизни, которые безвозвратно и бессмысленно были ухлопаны в этот сумасшедший дом советских принудительных работ во имя мировой революции. Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны — это еще терпимо. Но когда от вас под угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов, еще и энтузиазма, жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе».
Его арестовали за первую попытку бежать в сентябре 1933 года. Ему еще повезло — указ о смертной казни за побег из страны был принят 8 июня 1934 года. Важнейшая, кстати говоря, дата в нашей истории: в этот день СССР официально объявил себя тюрьмой; обидно, конечно, но очень поучительно. Но это к слову.
28 июля того же года Иван Солоневич с сыном и братом успешно бежали из лагеря, с Беломорстроя. Благодаря чему мы сегодня читаем «Россию в концлагере». Вернее, так и не прочитали. К сожалению.