Богема
Шрифт:
– Фоменко!
Соня от неожиданности вздрогнула. В дверях сияла веселая широкая физиономия денщика.
– По весьма срочному делу, – продекламировал Петя, не узнавая своего голоса, – доставить сюда арестованного… из карцера… – Последние слова он просто пропел: – Для очной ставки.
Физиономия Фоменко стала серьезной. Слова «срочное дело», «очная ставка» подействовали на него как ушат холодной воды. Он знал, что эта хорошенькая девочка пришла совсем не для серьезных дел, а тут… вдруг… ночной допрос. «Ну и дела творятся, прости господи», – прошептал он, выходя из комнаты.
До привода пленного Соня и Петя не сказали друг другу ни слова.
Когда его ввели, Соня стояла спиной к дверям, впившись взглядом в окно, в котором все равно ничего нельзя увидеть. Она была точно в забытьи и очнулась, услышав сочный голос Фоменко:
– Привел, ваш… благ… рдие…
Соня хотела повернуть голову, но не смогла, подняла
Глаза пленного, слегка насмешливые, встретились с ее глазами. Ей показалось, что она вскрикнула, на самом деле она тихо и хрипло прошептала:
– Лукомский!
Пленный сделал шаг вперед, точно по команде. Глаза его сузились, и в них заблестела холодная синева льда.
– Ну что же, – сказал он, – продолжайте… назовите мою должность, партийный стаж. Вам все известно. Вы хорошая работница. – И обратившись к стоявшему в стороне Пете, небрежно бросил: – Ну вот, теперь вы знаете, кто я. Мне нет больше смысла скрывать свое имя. Меня выдала ваша шпионка!
Едва он произнес эти слова, раздался страшный крик. Теперь, наоборот, Соне казалось, что она не проронила ни единого звука, но на самом деле кричала дико, громко, страшно, точно кто-то водил по ее горлу острым ножом мясника, грозя зарезать, с минуты на минуту готовый привести в исполнение страшную угрозу. С криком отчаяния, равного которому не было и не могло быть, она со всей силы ударилась головой о стекло темного, все время ее гипнотизировавшего окна. Раздался треск, звон разбитого стекла. Тысячи мелких осколков разлетелись по комнате, как трупы фантастических стеклянных бабочек, не успевших увидеть жизни и уже умерших на некрашеном полу избы и подоконнике, изгрызенном черными трещинами. Она оцарапала все лицо, и капли крови, как сотни страшных и непонятных насекомых, вышедших откуда-то из глубины кожи, забегали по ее щекам, шевеля своими мокрыми усиками.
Лукомский стоял словно высеченный из камня. Мертвенный холод синих льдов был несокрушим. Только в глазах как тень промелькнуло и тотчас исчезло облачко удивления.
Раздался резкий стук. Петя подскочил к дверям.
– Поручик Орловский!
Узнав голос офицера Платонова, Петя испуганно пролепетал:
– Я не один… Ко мне нельзя… У меня женщина!
– Немедленно в штаб. Важное сообщение!
– Я сейчас, только оденусь.
Накидывая шинель, он слышал, как за дверьми Платонов раздраженно ворчал:
– Нашел время заниматься бабами! Черт знает что такое!
Петя растерялся, забыл о сестре и пленнике. Его мысли были сосредоточены на том, как скорее очутиться в штабе и узнать, в чем дело.
Как только дверь за Петей захлопнулась, Соня подскочила к Лукомскому и, поборов обиду, рассказала, каким образом она очутилась здесь, чтобы найти его и спасти.
Синие льды не растаяли, они исчезли, как ночные привидения, бежавшие от желтых щупальцев солнца. Или даже нет… их просто не было, этих синих льдов. Были глаза… смущенные и нежные, глаза сильного человека, незаслуженно оскорбившего несчастную и слабую женщину.
Лукомский не помнил, как случилось, что он, выдержанный и строгий при всех обстоятельствах жизни, стоял, как наказанный мальчик, перед Соней на коленях, а потом покрывал поцелуями ее руки, лицо, шею, слизывая горячим жадным языком соленые капли крови с ее бледного лица.
Соня была почти без сознания, но все чувствовала, понимала и помнила. Царапины на щеках не обезобразили бы лица… пусть боль, лишь бы они исчезли… Его язык, горячий, как солнце, влажный и в то же самое время сухой, – лучше всякого йода. Боль утихла… Вот эта минута, одна минута жизни, которая должна быть у каждого человека, – высшая, лучшая, вершина, снежная вершина жизни, вся пылающая в розовых лучах волшебного солнца. Оно внутри, в сердце, и там все освещено… Там – россыпи золота и снега. Минута, ради которой стоит жить и дышать, вынося всевозможные, даже самые страшные, нечеловеческие унижения. Одна минута, на всю жизнь одна – и вот она лежит перед тобой, как завоеванное царство перед гениальным полководцем, как раскрытая формула перед математиком, как новая страна перед неутомимым исследователем, как сердце любящего перед любимым. Так вцепись же в нее зубами (пусть это некрасиво и грубо), как дикий зверь в живое мясо жертвы, пусть трещат ткани и хрустят позвонки, не дай уплыть этой минуте… соверши чудо… останови время, выдержи этот губительный и в то же время спасительный миг или исчезни с этой минутой, вздохни и умри, чтобы никогда больше не томиться и не вспоминать то, что уже никогда не повторится… Но минута прошла, и Соня осталась жить, чтобы вспоминать об этом всю жизнь. Пусть будет какое угодно счастье впереди, но такое счастье не повторится.
Однако пора действовать, времени оставалось мало. Нужно воспользоваться уходом
Соня отвернулась. Петр Ильич начал переодеваться. Она слышала скрип ремней, шорох белья… Разбитое окно стояло перед ней. Она не замечала веявшего из него холода. Дуло, правда, не очень сильно, так как стекла второй рамы были целы. За окном рассеивалась молчаливая и смущенная ночь, похожая на запыленного всадника. Начинало светать. Точно из тумана выплыл кусок серого, нудного, наклонившегося забора. Бывают минуты, когда вся земля кажется изжеванной, грязной, покрытой бесчисленным количеством длинных, пыльных, несносных, потрескавшихся, с плесенью и пылью заборов. Вот показался угол дома, точно нос баркаса, готового двинуться в путь… Ветер гонит по земле сухой снег, точно белые смятые листья. Вот железнодорожная линия, насыпь, рельсы, какие-то гигантские вздувшиеся жилы. Какой мутный свет, какие тусклые предметы… Эта унылая картина произвела на нее гнетущее впечатление. А что, если бегство не удастся? Впереди еще столько преград. Все прошлые и, можно сказать, главные трудности после того, как они преодолены, всегда кажутся пустячными по сравнению с ожидавшими впереди.
– Ну вот, все готово.
Она обернулась. Перед ней стоял Лукомский в форме офицера. Он насмешливо улыбался.
– Мы вместе? – спросил он.
– Конечно.
– У меня есть удобное место… Полная безопасность…
Казнь
Когда Петя пришел в себя, он понял, что совершил преступление. Как он мог допустить свидание сестры с комиссаром! Какая неосторожность! И какая неблагодарность со стороны Сони – увести пленника, которого он обязан охранять. Неожиданный приход сестры ночью его так взбудоражил, что он потерял голову и за это должен заплатить жизнью. Петя вспомнил, какое бешенство вызвал побег Лукомского среди высшего командования. Слухи об этой истории поползли по всей Добровольческой армии. Петю называли изменником. Но он виновен лишь в неосторожности, усталости, разочаровании, – это он твердо знал. И все же бывают роковые поступки. Его попустительство произвело такой взрыв негодования в офицерских рядах, что командование, опасаясь резких протестов, решило принести его в жертву, хотя знало, что действия его были неумышленными. Более выдержанный офицер должен был арестовать сестру. Он этого не сделал. И вот теперь наступил час расплаты.
– Скажите, – задал ему вопрос председатель суда, – правда, что вы отпустили этого комиссара только потому, что он был любовником потаскухи, которая доводилась вам родственницей, если не ошибаюсь, даже сестрой?
Петя посмотрел на жирные усы полковника. Они показались ему в эту минуту грязными, сальными метелками. И ответил одним словом, более презрительно, чем зло:
– Мерзавец!
На этом суд закончился. Через час его повели на расстрел.
Было часов одиннадцать утра. Солнце оживляло заснеженные улицы ровным и ясным светом. В окнах сквозь стекла и кисейные занавески он различал любопытные лица, поджатые губы, пристальные взгляды. Сожаление чередовалось со злорадством. Особенно запомнилось бородатое лицо грузного торговца, вылезшего на ступеньки своей лавчонки полюбоваться бесплатным зрелищем. Одной рукой он теребил бороду, другой поглаживал себя по толстому животу. Он, казалось, был в отчаянии оттого, что его зрачки не могли просверлить голову преступника, чтобы узнать, что делается там сейчас. Он прислонился спиной к дверям лавки, своего мирка, набитого булавками, пуговицами, нитками, пыльной карамелью, дохлым шоколадом, чахлыми овощами и залежавшимися булочками. В окне как на параде было выставлено его убогое воинство, казалось, так же злорадно глазеющее несуществующими глазами на преступника, ведомого на казнь. Петя запомнил с особенной остротой все, что было в окне, напоминавшем вытянутые щеки чиновника: бутылочки с уксусной эссенцией, баночки с горчицей, маринады, катушки с нитками, крахмал, мел, синьку, сито, бумажные цветы и перочинные ножи. Потом все это исчезло, точно смыла вода, но каким-то далеким отражением продолжало существовать в мозгу, наполняя его шероховатой тревогой и неудобством.
Всеми этими мелкими, необходимыми, но какими-то пыльными и ничтожными предметами сама жизнь, так внезапно от него отшатнувшаяся, кидала в него исподтишка и нерешительно, подобно тому, как враги, трусливо прячущие свою подлость, кидают в своего противника комья грязи.
На углу улицы он увидел играющих мальчишек. По странной случайности они играли в «расстрел» (а тогда многие дети играли в это), ведя под конвоем «преступника» – веснушчатого мальчика лет десяти, который тщетно пытался перекроить свою веселую, розовую и восторженную мордашку в испуганное лицо смертника.