Богема
Шрифт:
– Что? Хорошо? Подумать только: прозрачные затвердевшие капли чьих-то слез. Вы улыбаетесь. Не признаете их силу? Зачем притворяться? Любуйтесь этим божественным сверканьем. Сколько красок в огне: зеленые, желтые, голубые, алые… Тут травы, леса, солнце, кровь. А запахи! Разве вы не чувствуете? Запах чудных волос. Холодные зеркала, молчаливые тела. Вы создали условия, при которых они могут принадлежать вам. Ковры, не эти жалкие тряпки, а другие – пышные, как китайские праздники… Цветы… Музыка… Вино… Или вот другая картина: пароход, новая палуба, блестит на солнце яркая медь дверок. Голубые соленые волны шепчут что-то нежное, ласковое. Запах крепкого кофе… плетеное кресло… вытянутые ноги… узорные
– Послушайте, Амфилов, – я.нагнулся к собеседнику, – вы не боитесь здесь?
Оглушительный хохот наполнил комнату, ковровые занавески заколебались…
– Да ведь это же… ха-ха-ха… это… ха-ха-ха… это мой погребок, и люди здесь мои… Понимаете, Рюрик Александрович, – свои люди, пешки.
– Как? – воскликнул я. – Вы…
– Я! – пристально смотря сделавшимися вдруг серьезными глазами, сказал Амфилов и после длительной паузы добавил: – Вас шокирует?
Я пожал плечами.
– Я ничем не брезгую, – продолжил он, – торговля, комиссия, биржа, кокаин, морфий, сам дьявол, лишь бы в результате – деньги. Это пока. Потом Париж или Америка. На остальное наплевать. Выпьем…
За ковровой занавеской гудел тот же голос:
– Ежели я… к примеру… сознательный гражданин… вы, Феклуша, должны быть прын… цы… пально согласны… Эй, карапет, еще водочки… Очи синие, очи ясные, полюбил я вас не напрасно ли… Эх, эх…
Нагнувшись ко мне, Амфилов сказал:
– Признайтесь, вам ведь странно, что в человеке могут сочетаться такие противоречивые начала: любовь к коммерции и любовь к стихам – вашим, Есенина, Гумилева… Я помню ваши ранние стихи. Прочитать сонет? – И не дожидаясь согласия, продекламировал:
Горячий ветер креп… И дрогнули канаты,Как мышцы палача, дающего удар,И палуба тряслась – стонали сотни пар,Друг к другу ласково и жалобно прижаты,Предсмертным трепетом томительно объяты.Был вопль трусливых душ беспомощен и яр,Жестокостью слепой казались миги кар,И все они клялись, что девственны и святы.За мачтой притаясь, весь в брызгах белой пены,Измученный, как все, напрасною судьбой,Я жадно созерцал, как гибнул этот рой,Цепляясь яростно за сломанные стены.Пусть горло мне зальет соленою волной,Но муки судорог певучи, как сирены.Возрождение
Сгущались сумерки. Я шел по Большой Дмитровке, утопавшей в сугробах. Никто не подметал тротуаров, не чистил улиц. Странная зима. Громадная столица, кипучая и деятельная, с прочно утвердившейся новой
Мимо особняка, захваченного анархистами, затаившего тревожное ожидание, прохожу к Страстному монастырю, розовые стены которого кажутся спокойными, сворачиваю на Петровский бульвар. В кармане пиджака записка Сони, найденная сегодня в почтовом ящике. Я не ломал головы, как она туда попала, принесла ли ее Соня или прислала с кем-нибудь. Главное, получил весточку.
От моего дома до Чистых прудов недалеко, принимая во внимание, что почти каждый день я проделывал немалый путь от Наркомпроса до дома.
Ночью бульвары и улицы пустынны, вечерами безлюдны. Все напуганы грабежами, с которыми с трудом борется недавно организованная советская милиция. А слухи, распространяемые обывателями, преувеличивали случаи дерзких нападений.
Грабители использовали сугробы, в которых утопала Москва. Они скупали простыни и белую материю, попавшие на московские базары из пузатых комодов замоскворецких купцов и фешенебельных особняков богачей.
Разбойников, засевших в сугробах, окрестили «прыгунами» и «невидимками», ибо, совершив налет на выбранную жертву (чаще из категории «шубастых»), они словно проваливались сквозь землю, вернее, сквозь сугробы. И найти их было невозможно.
Кто-то из пострадавших написал письмо начальнику милиции города, в котором советовал чекистам тоже закутываться в простыни и прятаться, чтобы положить конец дерзким грабежам.
Я хорошо знал об этом, но шел спокойно: пальто мое – дешевое, карманы пусты, не считая Сониной записки. Чистые пруды утонули в снегах. Стало темно.
Ощупью добрался до знакомого подъезда, постучал. Электрический звонок давно сорван, на том месте при свете зажженной спички едва различается маленький кружок, напоминавший ранку с запекшейся кровью.
Соня встретила меня ласково и пожурила, что целый день просидела дома, поджидая.
– Наконец появилась. Ты жалуешься, что потратила день, а я потерял столько времени, не получая от тебя вестей. Разве можно покидать друзей и забывать их!
– Бывают обстоятельства, когда правила хорошего тона разбиваются подобно фарфоровой вазе, упавшей с пятого этажа.
Она усадила меня на маленький диванчик, и я приготовился, что она начнет просить совета, как избавиться от тоски. Но был приятно удивлен, когда почувствовал, что передо мной другая Соня – спокойная и уравновешенная.
– Что так пристально смотришь? – спросила она с прежней улыбкой, но с новым выражением посвежевшего лица.
– Смотрю и радуюсь, ты, видимо, что-то нашла, чего раньше не было.
– Ошибся, – рассмеялась девушка, – я считала тебя проницательным. Я ничего не искала и ничего не нашла, искать ничего не надо. Нужно быть честной со своей совестью. Я была больна, стояла на краю пропасти. Белый порошок – верный путь к гибели. Сейчас выздоровела окончательно. Эта болезнь коварна тем, что часто возвращается. Но ко мне она не вернется. Путь ей закрыт. И в Москве я могла поправиться, но это было бы труднее. Я избрала легкий путь – попросила товарища, и он помог мне поехать на фронт в качестве медсестры. Я прошла обучение и сейчас получила в Москву командировку на несколько дней. Со мной приехали два товарища за медикаментами. Прочла афишу о вечере и пришла на него, но в давке не могла найти тебя, увидела в конце вечера, ты был занят, пошла к тебе домой и бросила записку в ящик.