Богема
Шрифт:
– Ну, значит, подвываешь. Нет, серьезно: получается такое положение, что те, кто искренне хочет указать на ошибки, которые допускают «вышестоящие липа», считаются задирами и нигилистами, а кто умалчивает о них – преданные новому строю только потому, что все время ударяют себя в грудь и неустанно клянутся.
Я долго слушал его словоизвержения, наконец не выдержал:
– Толик, с тобой творится неладное. Ты достаточно умен, чтобы понять, когда успокоишься, что этот словесный винегрет несъедобен.
– Поживем –
На лестнице мы столкнулись с Маяковским. Мариенгофу ничего не оставалось, как поздороваться и добавить иронически:
– Владимир Владимирович, вы напоминаете мне тореадора.
Маяковский, держа в зубах папиросу, как сигару, вынул ее на секунду.
– Вы хотите сказать, что похожи на быка. Не напоминаете даже теленка.
– Я не люблю телячьих нежностей, а вы уворовываете у меня строчки.
– Я бы скорее повесился, чем стал копаться в вашем хламе!
– История рассудит, кто во храме, а кто во хламе, – парировал Мариенгоф.
– Вы не раз оскандаливались, когда в каком-то буржуазном листке писали про периодические дроби истории, намекая, что не сегодня, так завтра будет реставрация, – добавил Владимир.
– Не ошибаются олухи, гениальные люди всегда ошибались.
– Слушайте, Мариенгоф, могу составить протекцию – директор цирка просил найти клоуна.
Анатолий сделал серьезное лицо и участливо спросил:
– Что же вы отказались?
– Потому, что вы предъявили читателям свою визитную карточку, где представляетесь клоуном и коробейником счастья одновременно. Удивляюсь, Рюрик, как вы выносите его пустую болтовню. – И, не оглядываясь, размахивая огромной палкой, напоминающей дубину, он стал быстро подниматься по лестнице.
Мы ничего не успели ответить, однако Анатолий сказал с раздражением:
– Что же ты его не отбрил?
– Толик, он ведь брил тебя, а не меня.
– Ты пытаешься острить?
– Нет! Я не хочу отбирать у тебя хлеб.
– Ты плохой союзник, – сказал Мариенгоф. – А все-таки, Рюрик, я тебя люблю, потому что ты не такой, как все, и за это многое прощаю!
Мы расстались.
Через несколько дней я встретил Маяковского в Наркомпросе, в кабинете наркома. Он нападал на Луначарского:
– Послушайте, Анатолий Васильевич, так нельзя. Опираться в литературе надо только на левые революционные элементы. Революция поставила вас во главе не только просвещения, но и искусства, а вы потакаете всем, кто ласково помашет хвостиком. Гоните их в шею и не приглашайте на заседания.
Луначарский молча слушал Маяковского, и это раздражало поэта.
– Кого гнать? – спросил он. – Говорите конкретно.
– Я не доносчик, чтобы называть фамилии. Революционное чутье должно подсказывать вам, кого надо привлекать к работе, а кого – к ответственности.
Анатолий Васильевич засмеялся.
– Вы считаете, что я лишен революционного
Увидев меня, Луначарский обратился к Маяковскому:
– Вот ваш товарищ по перу, а до революции – и по школе футуристов. К чему его привлекать, пользуясь вашим выражением, – к работе или ответственности?
– И к работе, и к ответственности, – не моргнув глазом, сказал Маяковский. – К работе за то, что Рюрик Ивнев одним из первых перешел на сторону Советской власти и работал, не боясь враждебного воя контры, в рядах интеллигенции, а к ответственности за то, что якшается с чуждыми элементами, наивно надеясь их переродить.
– Вас, Владимир Владимирович, надо определить в революционный трибунал, – заметил я иронически.
– И пойдем, коль позовут, – пробасил Маяковский.
– Ну хорошо, – сказал Луначарский, и глаза его заблестели под стеклами пенсне, – пока меня не сняли, я должен исполнять свои обязанности – еду на заседание в ЦК.
Мы остались вдвоем.
– Рюрик, я серьезно не понимаю, – сказал Маяковский, – что вы находите в Мариенгофе и Шершеневиче, ведь у них все кривлянье, а революция – это слово, которым они потрясают, в их руках оно превращается в погремушку. На словах они левые, а на деле – плевелы. Мне кажется, что вы это понимаете, но по непростительной мягкости не отмежевываетесь от них.
Я ответил:
– Все гораздо сложнее. Революция, ее приятие и неприятие, любовь к России и чувство интернационального долга, религия и атеизм – одним ударом этот гордиев узел разрубить нельзя. Мне тоже кажется, что вы все понимаете, но что-то восстает против вас, против этого.
Маяковский нахмурился, а это случалось не часто.
– Жаль, что здесь нет вашего друга Есенина, он бы вам сказал: «Мудришь, Рюришка». Вы все-таки подумайте над моими словами. Если бы я не восхищался вашим мужеством в первые годы революции и простыми волнующими статьями в «Известиях», не стал бы говорить так откровенно.
Мне стало жаль этого большого человека и поэта, разрываемого на части затаенными противоречиями, а Маяковский жалел меня, поэта не в меру доброго, которого окружали недостойные люди.
В эту минуту мы не догадывались о мыслях друг друга и разошлись, обменявшись рукопожатием.
«Красный петух»
Как ни странно, но самый неуютный, холодный и неподходящий для собеседования и диспутов клуб «Красный петух» начал вызывать все больший интерес у московской публики. Посетителей клуба нельзя было заподозрить, что их тянет сюда запах жареных котлет и звон бокалов. Буфета здесь не было. По мнению Каменевой, которая являлась председателем, закуски и вина могли скомпрометировать идею этой организации.