Болгары старого времени
Шрифт:
Видя, что надо подкрепить уверения фактами, дедушка Колю очень веско возразил:
— Как же так ничего не записано, коли при мне писали? Я сам своими глазами видел!
— Кто писал? — спросил чиновник, — Почем я знаю.
— Ваши люди, наверно… Вот так же, как ты, все в черном… Сразу видать — городские.
— Как писали? — спросил чиновник с нетерпением.
— Мелко писали, господин, — спокойно объяснил дедушка Колю и прибавил: — В Тонювой корчме дело было. Дедушка Тоню жив; будет здесь, тебе скажет!
Ответ показался чиновнику забавным.
— А где эта Тонюва корчма? — с невольной улыбкой спросил он:
— У нас на селе, господин, — ответил дедушка Колю.
— Да ты-то откуда?
— Из нашего села, господин.
— Местность какая, какое село, я тебя спрашиваю.
— Ах, господин, село наше простое, не похоже на Софию… Отсюда далеко. Я целую неделю шел, а на лошади три-четыре дня ехать. Вон там, за горами. Сврачево называется. Слыхал, может?.. Как раз оттудова. Сам-то ты в Сврачеве не бывал?
Чиновник не нашел нужным отвечать на этот вопрос. Окончательно
— Расскажи, какое у тебя дело, — предложил он.
Дедушка Колю понял, что сюда не дошло никаких слухов о его мельнице, никаких вестей о его страданиях. Озадаченный и потрясенный этим обстоятельством, он в глубине души осудил центральную власть, которой, по его убеждению, должны быть известны беды и горести всего населения страны, а значит, и его беда, вызванная — он это твердо знал — вопиющей несправедливостью. «Коли они большие начальники, пускай себе их! — мысленно рассуждал он. — Но почему о порядке не заботятся? Ведь государство для того их держит, чтоб они бедняка в обиду не давали!.. Чтобы следили за теми, кто им подчинен, и никакой неправды не допускали. Разве только конь виноват, что спотыкается? Зачем тогда всадник поводья держит? Разве вода виновата, что корабль на скалы бежит? На что же рулевой тогда? Зачем у него руль в руках!» Такие мысли и множество других, подобных им, будто ласточки, стремительно проносились в голове у дедушки Колю. Однако он сдержался. Его остановило сознание, что он пришел в это высокое учреждение не для того, чтоб обличать, а для того, чтоб просить.
Он понял, что ему задали очень широкий вопрос — вопрос, предоставляющий ему полную возможность высказать все, чем томилось до сих пор его измученное сердце. Он верил, что чем подробней, обстоятельней и откровенней расскажет он о своих страданиях, тем легче убедит начальника помочь ему. Дедушка Колю поправил шапку, чуть не выскользнувшую из подмышки, переменил руки на посошке, взяв его в левую, а правую положив сверху, пошевелил левой ногой, время от времени дрожавшей в коленке, и начал:
— Что ж, господин, коли на то пошло, расскажу. Кому только не рассказывал, а тебе-то уж как не рассказать! И кто же должен меня выслушать, как не ты?! Расскажу все, как есть, от начала до конца. Услышишь — ахнешь от удивления!..
Дело было после спаса, в среду, к вечеру. Гляжу, идет ко мне глашатай. А я как раз плотину мельничную чинил. Небо, понимаешь, нахмурилось, тучами все так и замутилось, будто выжимками новое вино… Ну по всему видать: вот-вот хлынет как из ведра. Много я от этого бед натерпелся, знаю, что из такой тучи — не дождь, а ливень! Как вздуется река, да сорвет плотину, да зальет все кругом — конец! Дай, думаю, починю плотину, а там что бог даст… Только это я, значит, стал плотину поправлять, а глашатай мне: «Добрый вечер!» — «Дай, боже! — отвечаю. — Как живешь?» — «Ничего, — говорит. — А пришел я сказать, что вот кмет посылает тебе повестку из города, — должен ты туда идти. Завтра же прямо с утра, как солнце встанет, ступай в город, к миробою! Вот тебе и бумажка от миробоя, что кмет прислал. Говорит: там как знаешь, только не опаздывай, а то тебе же хуже будет!..» Гляжу я: день кончился, уже смеркаться стало, а погода ненастная, тучи; сейчас польет. Да и город-то не близко… А у меня, сам видишь, ноги никуда, совсем ослабели, не ходят… Да еще беда эта с коленкой… Все несчастья на мою головушку! А что поделаешь? Выходит, надо идти! Откуда мне знать, зачем я понадобился? Дело государственное — шутки плохи! Коли вызывают, поневоле пойдешь!.. И хоть бы предупредили меня вовремя, накануне с вечера или сегодня с утра, а то пожалуйте!.. Ушел глашатай. Сказал я Перве, чтоб подала чего закусить; знаешь, около плотины этой целый день провозился, во рту-то маковой росинки не было. Отрезала мне Перва кусочек хлебца кукурузного, подала луку головку да сольцы маленько; откусил я раза два, — и еда-то в рот не лезет. Времени в обрез, думаю, как бы не опоздать! Пожевал малость да посошок в руку — и пошел. Вдруг ночью дождь как хлынет! Захватил меня на голом месте, прямо в поле: кругом ни деревца, куда бы притулиться. Промок я до нитки! Переждал бы — ан негде; да и некогда. А идти тоже плохо! Дорога глинистая, развезло ее: шаг ступишь — одна нога сюда, другая туда. Будто в тесте!.. Чего я только в ту ночь не вытерпел, пока до города добрался, — одному господу ведомо!
Пришел я в город и — прямо к миробою. А там уж и священник, и кмет, и сельские чорбаджии. Увидели меня, переглянулись — одни подмигивают, другие в усы себе усмехаются… А батюшка рукой знаки им делает. Вижу я, неспроста. Что-то дальше будет?.. Позвали нас к судье — обомлел я: вижу, сидит вместо судьи парнишка безбородый! Я бы ему сотню коз стеречь не доверил — побоялся бы, что они у него по лесу разбегутся. А его людей судить посадили! Ну, известно, каков судья, так он и судит! Упаси господи от суда такого! И давай он меня судить, зачем я мельницу от аги брал: она, мол, сельская! Я просто рот разинул! Какая же сельская, говорю, когда она моя; мне ага ее оставил. Оставил за то, что я служил ему, рабом его был!.. Да нешто втолкуешь?.. Из его-то речей слова человеческого не разберешь! Ты ему свое, а он тебе свое; ты ему-жито, а он тебе — сито! Уж он городил-городил… чего только не плел! И о мотыгах поминал! И о веретенциях о каких-то… Совсем с толку меня сбил… И присудил, чтоб я мельничку свою отдал, — только и делов!.. Ох, одно тебе скажу: от турок плохо было, да и от своих не лучше! Слова сказать не дает:
Вышел я оттуда, господин, сердца не чую! Словно кто в грудь мне кирку всадил! Иду, а сам качаюсь, как пьяный, даром что уж много месяцев ни вином, ни водкой не баловался!.. Будто кто мне ноги подшибает: я шагну, а они дрожат, как лист на тополе!.. Обступили меня двакаты эти самые, как собаки бешеные, прости господи! Тот свое долбит, этот свое. Один сюда, другой туда меня тянет. Просто одурел я от их лопотанья! Один в село за мной притащился. «Дай, — говорит, — мне четыре червонца, я тебе мельницу твою отобью». Думал я, думал, так и сяк прикидывал: что ни говори, а мельница дороже четырех червонцев стоит! Как быть?.. Возьму продам осла, изрежу до последней монетки все мониста, что для детишек низались, да всё соберу, да в город, к меняле. Пересчитаю у него все как есть, заплачу, сколько надо, куплю четыре червонца и двакату отдам. Больше всего монист жалко было: ведь по монетке их собирали… от бабки, от прабабки… и все своими руками рассыпать! Начал я их с кос у девчаток срезать, и так-то мне горько стало, — сам не заметил, как и косы им перерезал. Тяжело, господин, мука это мученская, когда знаешь, что от старины осталось… Руки у меня дрожали, будто родных детей режу! Да хоть бы помогло — ладно! А то… даром пропали, словно ветром сдунуло. Да и ослика жалко мне было: конечно, скотина, а привык я к нему, и он ко мне привык… вместе мы с ним бедовали, выручал он меня то дровишками из лесу, то тем, то другим! Повел его покупатель, а он повернул морду и глядит на нас, будто понимает. Перва и ребятишки от жалости заплакали!..
С тех пор немало времени прошло. Вот раз день у меня такой выдался, совсем я с ног сбился, столько забот навалилось. По селу оспа пошла; ну, сам знаешь: эта беда придет — всех подряд обойдет. Заболели у нас все трое ребятишек, лежат, помирают! Мать сама не своя от страха! Мечется, бедная, от одного к другому, кому раньше помочь — не знает!.. Вдруг, гляжу, кто-то у ворот остановился. Вижу, кмет, поп да попов зять, что учителем у нас на селе. Входят, будто жандармы какие, ни «добрый вечер», ни «помогай бог» не говорят. Повернулся ко мне кмет и зверски этак молвил: «Собирай, — говорит, — барахло да ступай вон, — мельница к селу перешла!» Старушка моя только услыхала, как закричит, словно, ее кто ножом полоснул, и повалилась без памяти, как мертвая!.. Ребята при смерти лежат — и те заплакали, как услыхали, что без крова останутся, да увидели, что мать упала!.. У меня в глазах потемнело; схватил я топор, да как взмахну, — хотел кмета, как гадюку, зарубить, прости господи! Только он отскочил и убежал вместе с приятелями своими. После из города приезжали, допытывались у меня, как это я хотел топором его зарубить, писали чего-то, сельской печатью припечатали; а как с этим покончили, в попову корчму пошли, ели-пили там всю ночь, потом в город уехали. Через несколько дней подослали ко мне поп с кметом кой-кого из крестьян: дескать, будут меня в у кружном суде судить за то, что я кмета зарубить хотел, но коли я мельницу добром, без суда отдать согласен, они этому делу хода не дадут. Ишь, думаю, по-ихнему — все судьи такие же, как тот миробой, и обязательно их сторону держать будут! Нет, говорю себе, не боюсь я никакого суда, — лишь бы там люди постарше сидели; расскажу им все как есть. Справедливого суда мне бояться нечего; я знаю, что прав… Вот как я рассчитывал, да не так на деле вышло.
Излагая историю своих бед, дедушка Колю поникал все ниже. Теперь он немного выпрямился, проглотил пересохшей глоткой слюну, переложил посошок из одной руки в другую, переступил левой ногой и, набрав воздуху в легкие, начал снова:
— Ближе к николину дню прислал за мной двакат этот, чтоб я в город шел. Собрался я, и хоть стужа была, мороз, метелица, — прямо в город, в укружной суд. Стали опять нас судить. И кмет говорил, и его двокат говорил, и мой. Долго говорили, а чего — ни: как не пойму. Только начали судьи судить, опять беда — как снег на голову! Мальчишечка один — такой же безбородый, как тот мировой, — возле судей по правую руку сидел. Поглядеть, — будто ящерица какая: желтый, зеленый, тощий, чернявый, да злой-презлой, — ну прямо желчь одна! Вдруг встает, уставился на меня глазищами, рот открыл и давай… Скажу тебе, просто остолбенел я от удивления! Толковал-толковал, чего только не городил! Показалось мне, будто я в тартарары проваливаюсь. К горлу подкатило — глотнуть не могу! Слушал я, слушал, терпел. Вижу, чем дальше в лес, тем больше дров. И закричал: «Эй, сынок, ну чего ты мешаешься? Какое тебе дело до моей беды? Что тебе мельница моя далась? Не довольно разве несчастий моих, что еще ты на мне проехаться хочешь? Ты в Сврачеве был? Мельницу мою знаешь? Агу в глаза видел? В доле с ним состоял? Что тебе за дело до моего хозяйства? Скажи на милость, какая муха тебя укусила, что ты чешешься, где не надо… Эти вот судятся со мной, а я с ними: ну, их — неправда, моя — правда. Те — судьи: судят они нас — дай бог им здоровья. А ты с какой стати на меня напустился?»
Еще я всего не договорил, вдруг, не успел опомниться — как кинутся на меня! Схватили и во двор выволокли. Подошел ко мне двакат мой и давай меня ругать. Надо, мол, было мне язык за зубами держать, а мальчишка тот, на ящерицу похожий, не кто-нибудь, а прокурат или как-то вроде того по-ихнему!.. А я-то откуда знал, что он такой? Да хоть бы и прокурат, зачем в мое дело мешается?!
И веришь ли, господин: тут у меня кусок хлеба мой опять отсудили — вот оно как получилось!..
После говорят мне люди: ступай, мол, в другой суд, выше… кобеляция, что ли, прозывается или еще как, не знаю! Только и там никакого толку, господин!