Большая родня
Шрифт:
— Чего призадумался, человече? — Владимир Иванович перекладывает весло на другое плечо и пытливо смотрит на Григория. Из-под засаленного картуза, похожего на гречневый блин, ровно, кружочком, спадает обстриженная шевелюра, выделяя узкую коричневую полосу лба над кучерявящимися широкими бровями. — Все о доме? В глазах стоит? Угадал?
Неудобно было перед стариком. Поэтому твердо промолвил:
— Нет, не угадали. О другом думал.
— О чем? Интересно. Что же оно у тебя теперь может быть в мыслях?
— Про друга своего, бывшего… О давних
— А-а-а, про друга. Что, кувшин разбили?
— Да, разбили, — ответил неохотно.
— И наверное, за девку?
— Эге! — удивился.
— Бывает, что юбка, ревность пожизненную дружбу затемняют. Это когда дружба мелкая. А настоящую верность ничто не затмит. Тень отскакивает от нее, как сова от солнца.
— Верно, деда! Будто в моих мыслях побывали, — изумленно и искренне вырвалось у Григория.
— Сталкивай! — Умостился Владимир Иванович на корме. Зашелестел, захрустел сырой песок, и лодка легко плюхнулась в воду, оставляя за собой глубоко выдавленный, как коромысло, след, что начал подплывать водой.
— Тю ты черт! — выругался Владимир Иванович. — Сразу примета на неудачу.
— Разве что? — спросил Григорий, сидя лицом к рыбаку.
— Да ничего. Каленик с берега рукой машет. Он хороший мужичонка, а примета на рыбу плохая. Да чего ты всполошился? Это не из тех кровопийц, что грехи на душу принимают.
Возле округлого камня, опираясь спиной о вербу, стоял пожилой рыжебородый мужичонка с глубокими, поставленными наискось глазами.
— Возьмите меня с собой, — поздоровался он.
— Садись.
Каленик на корточки сел на носу, руками держась за борт. Его кудрявая, темной меди борода, опаляя расстегнутый пиджак, уперлась в белую рубашку; помятые волосы спадали набок, наискось рассекая высокий лоб, порезанный мелкими бороздами. Лицо имел умное, только усталое и хмурое. Когда же возле небольшого острова Владимир Иванович начал вытягивать вентери, Каленик оживился, словно проснулся от задумчивости, и сам засунул руку в горловину, чтобы достать рыбу.
— Добрая рыба, караси — или продашь, или сам поешь, — улыбнулся, вынимая большого, с потемневшей чешуей карася. — О, какая щука вскочила!
По тому, с какой любовью он вытягивал вентери, трусил рыбу, приговаривал над ней, можно было в нем распознать старого закоренелого рыбака. И только уже на берегу спросил Григория:
— У деда живешь?
— Нет, — замялся Григорий.
— У Мотри Квенчихи, — ответил старик. — Живет с товарищем своим. Куда же людям деваться?
— Откуда родом?.. Григорий Шевчик? Не тот, что орденом награжден?
— Эге.
— Чего домой не идешь? Боишься? Да, теперь другой человек своей тени бережется, — и вздохнул. — Ну, что же, живи у нас, только на ближайшие два дня смотайтесь куда-то подальше — облава будет. Ты бы домой наведался, узнал бы, как дела. Неважные — на хуторе будешь, а потом дело дорогу покажет… Посмотрю я — сколько сейчас людей, и все молодых, красивых, здоровых — самый цвет — между небом и землей болтаются. А надо же в конце
Подъехали к берегу.
— Рыбки возьми, — обратился Коваль к Каленику.
— Не хочу.
— Как не хочешь, то и есть не будешь, а своему ребенку неси, — положил на землю рыбак несколько рыбин.
Идя домой, говорил старик:
— Кручина поедом ест человека. Это раньше более усердного колхозника на селе не найти было. Хозяйственный. В Москву на выставку ездил. Трех сынов и дочь вырастил. Все на войну пошли. И остался старый, как пень на дороге, с одним малышом, не знает, куда руки и голову приклонить.
Но Григорий мало прислушивался теперь к его речи: нетерпеливо била в голову кровь, шире раздувались ноздри, чувствуя исхоженную пыль знакомых дорог. Все больше и больше находилось оправданий и перед собой, и перед Федоренко. И только в холодную безвестность теперь бросала одна мысль: «А что если никого уже дома нет?»
Товарища нашел на леваде — косил корове отаву.
— Хватит, Петр, косить. На зайцев облаву устраивают.
— Кто сказал?
— Мужчина верный.
— Тогда надо убегать. В леса пойдем?
— Я… домой думаю. Через три дня вернусь.
— Ну, что же, иди домой, — после длинной молчанки пристально посмотрел на Григория. — Может совсем думаешь? По совести скажи!
— Что ты, Петр? — испугался Григорий. — Мне возле жениного бока не придется воевать. Ты извини… Однако чувствую, не успокоюсь, пока не узнаю о судьбе своих. А последнее, что уже нам выпадет, вместе будем переживать, одним связаны мы. До последнего дыхания Родину будем защищать. Одна она у нас…
— И я так думаю… Привык к тебе, — взглянул доверчиво, с приязнью. Перекинул опалку с травой на плечо и пошли во двор.
В доме, в одиночестве, Григорий долго и внимательно вглядывался в зеркало. Черная борода, толстые усы, двумя корешками вросшие в бороду, состарившееся лицо — все было странным и чужим. Глубоко запавшие в темных впадинах голубые глаза казались темными, беспокойство расширило их, сделало более подвижными. На высоком челе резче обозначились борозды и в виски вплелись нити паутины.
«Ввалится в дом дед — детей перепугает» — улыбнулся, расчесывая бороду и переносясь мыслями к своей семье.
Мотря Ивановна выкопала из земли бочку с салом, наготовила котомки Григорию и Петру, вывела их аж за край огорода.
— Счастливой вам судьбы, ребята. Не забывайте моего дома. Как нет моих сынов, хоть на чужих посмотрю. — И, низко наклонив голову, пошла домой, комкая руками подобранный фартук.
— Загрустила старая, — сочувственно отозвался Федоренко. — Еще надоедят ей такие гости.
В лесу друзья простились.
— Буду ждать тебя, Григорий, — не убирал крепкой руки с плеча Шевчика. — Теперь иметь рядом с собой друга — большое дело. Работы же нам — горы. И за меня детей приласкай.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
