Бомба для пpедседателя
Шрифт:
Закрыв заседание совета, Бауэр поехал на виллу <Шене абенд> к Гизелле Дорнброк. Последние дни он ездил к пей открыто, словно подставляясь под объективы фотокамер. Делал это он умышленно - Дорнброк санкционировал его помолвку со своей племянницей, оговорив, что произойдет это через два месяца: в течение этого срока траур по погибшему Гансу соблюдался во всех бюро концерна...
2
Услыхав сообщение радио о трагической гибели Берга в авиационной катастрофе, Максим Максимович словно шагнул в пустоту.
<Это все, - подумал он.– Один Берг держал в руках все доказательства. Я? А кто я такой? Я - никто в данной ситуации. Я даже не убежден,
Исаев перешел границу - так, чтобы его могли засечь люди Айсмана, - и поехал в аэропорт Темпельхоф покупать билет в Рим. Исаев был вынужден принять это решение - времени на раздумье не оставалось.
Купив билет в Рим так, чтобы это видели люди Айсмана, Исаев зашел в телефонную будку, снял трубку, набрал номер, сложив сочетание цифр, чтобы получилось три семерки - Исаев верил в счастливое назначение этого числа, - и сказал длинным гудкам, не прикрыв дверь кабины:
– Через четыре часа уходит мой рейс в Рим. Оттуда я сразу же еду в Неаполь. Да, да, знаю. Нет, прессе говорить об этом еще рано... Только после того, как я встречусь с другом. Предупредите в Неаполе о моем приезде.
Повесив трубку, Исаев пошел в бар и заказал себе двойной <хайбл>. Он взял со столика газету и прочитал шапку: <Сенсационное разоблачение режиссера Люса в Токио. Тайна гибели Дорнброка начинает приоткрываться. Люс пока не говорит всей правды, но он заявил, что отомстит за Берга. В ближайшие дни он возвращается в Берлин, чтобы продолжить расследование>.
<Молодец, - устало подумал Исаев.– Берг в нем не ошибся. Теперь мне нужно последнее доказательство, тогда мы действительно отомстим за Пашу и за Берга>.
Он сидел в баре, нахлобучив на глаза шляпу, потягивал <хайбл> и перед ним проходили люди, много людей, и лица их сливались в одну линию, разнокрасочную, цельнотянутую - так бывало в метрополитене, когда он спускался на экскалаторе и щурил глаза, и поток, поднимавшийся ему навстречу, становился протяженным, сцепленным воедино целым.
А потом перед глазами возникло лицо Паши Кочева в день их прощания в Москве. Исаев напутствовал Пашу в обычной своей манере, чуть усмешливо, словно бы размышлял с самим собой.
<Есть два пути, - говорил он, - и не я это открыл, а древние. Всегда есть два пути, и только трусы переиначили эту мудрость на свой лад, изменив слово <путь> на <выход>. Выход есть один, а вот пути - их действительно два. Только два. Можешь, приехав в Западный Берлин, засесть в отеле и выходить из комнаты только на встречи с коллегами. Можешь строго следовать утвержденной программе встреч с коллегами, но есть и другой посидеть в редакциях самых разных газет, предложить свои услуги кинофирме в качестве статиста, владеющего к тому же тремя европейскими языками. Словом, можно быть в активе, но никто тебя особенно не станет упрекать, избери ты путь спокойного пассива. И не бойся ты, бога ради,
Исаев тогда смотрел на Пашу и вспоминал двадцать первый год в Сибири, двадцатилетнего командарма Иеронима Уборевича, тридцатилетнего министра обороны Дальневосточной республики Василия Блюхера, и невольно сравнивал их со своими двадцатипятилетними аспирантами, и не их, этих своих аспирантов, он винил за инфантилизм, а своих сверстников. Он пытался анализировать, чем вызвано это опекунство по отношению к тридцатилетним, но ответы получались однозначные, и это его самого не устраивало. Либо, отвечал себе Исаев, в этом сказывается родительский эгоизм, продиктованный любовью к своему ребенку, но тогда этот родительский любвеобильный эгоизм - чем дальше, тем больше - будет играть злые шутки, рождая в молодых безответственность, перестраховку и, что самое страшное, неумение принять решение, боязнь решения. С другой стороны, думал он, допустим и другой ответ: у нас, в мире науки, всегда существовала авторитарность, и каждый мэтр, автор школы, хочет остаться до конца единственным толкователем своего успеха, своего первого взлета. В таком случае отношение к молодым ученым граничит с преступлением против общества, ибо мир развивается по законам преемственности, и всякое искусственное отклонение от этого закона чревато серьезными последствиями.
<Кичливость всегда мешала истине, - думал Исаев.– В конце концов, не будь юного Гагарина, гений Циолковского и Королева не нашел бы своего практического подтверждения. Лучше ехать в переполненном трамвае, потеснившись, уступив место соседу, чем удобно сидеть в вагоне, который стоит на рельсах между двумя остановками>.
У Исаева были стычки с коллегами в институте - он никогда не скрывал эту свою точку зрения; один раз его даже. обвинили в <демагогическом заигрывании с молодежью>.
– С молодежью?!– чуть усмехаясь, спросил тогда Исаев.– Вы называете молодежью тех, кому двадцать семь?! Окститесь, друг мой. Лермонтов погиб, когда ему было двадцать шесть! Добролюбов закончил свой жизненный путь в этом же возрасте, а я уже не говорю о Писареве. Между прочим, и руководители наши в тридцать лет стали наркомами и генералами - я за возрастными акцентами следил из-за кордона особенно тщательно, это мне там силу давало...
<Я полез в драку за Пашу, - вдруг признался себе Исаев, - потому что был лично задет его <бегством>. Меня заставила искать правду память о моем сыне и вера в поколение Кочевых. Через тернии - к звездам, так, кажется? Значит, путь к правде лежит только через кровь и гибель... Мы отмечаем даты, круглые даты, и это прекрасно, но почему мы начинаем это делать, лишь когда человек прожил полстолетия? Неужели тридцать лет - не срок, тем более если человек преуспел за эти тридцать лет в своем дело?>
Исаев поднялся и пошел в зал.
<Это точно, - продолжал думать он, - мы за них отвечаем. И о кто освободил их от ответственности за нас? Или возраст сейчас стал адекватен разуму?>
Он сел в центре большого стеклянного зала и вздохнул, пожалев себя; он увидел себя со стороны, и вспомнил те далекие двадцать лет, когда был молодым Штирлицем, и снова пожалел старого Исаева; достал сигарету и глубоко, как в молодости, затянулся. <Домой хочу, - неожиданно сказал он себе.– Боже мой, как же я хочу домой>.