Бонбоньерка
Шрифт:
По молодости лет я был запальчив и горяч и охотно откликался на словесные провокации, но тут и я опешил и не нашелся, что сказать, к явному удовольствию противоположной стороны. В глазах Серафима Гавриловича вспыхивали насмешливые желтые искорки, но в нем не было ни малейшего желания меня обидеть, и я тоже стал, глядя на него, улыбаться.
– Завтра в четыре у дома Пушкина, - назначил он мне свидание, когда вешалка в битком набитой длинной кишке прихожей начала пустеть.
– В четыре у Сикара, - повторил я вслед за ним, откладывая это в памяти.
–
Я уже не удивлялся его насмешливой осведомленности, которой был свидетелем за вечер не раз, и только стыдливо-выжидательно молчал.
– В доме у Волконского, что направо от колесницы. Э-э-э, да вы, я вижу, и голову-то к небу не часто поднимаете, - вздохнул он с улыбкой, затягиваясь в черный драп с каракулевым воротничком.
– Не часто, - подтвердил я, - как погода прикажет.
– Театральную-то площадь найдете?
– Я ему покажу, - ответила шедшая с башенкой тарелок в кухню хозяйка.
– Орик ему план нарисует. Найдет.
– Премного обязан Орику. Может, он и компас мне свой одолжит, - поблагодарил я и пошел "помогать с битьем посуды", как называла мою бескорыстную помощь та, которой я предоставлял себя в качестве посудомойки.
На другой день, без пяти минут четыре, я был с листком Орика в кармане в означенном месте, но Серафим Гаврилович меня опередил.
– Не посмотрите ли вверх?
Я поднял глаза и действительно увидел каменную колесницу с четверкой пантер. Начинал идти мелкий снежок, и меж колонн протягивались белые нити - в самый раз сушить наряды голого короля.
– Нам сюда, - опустил меня на землю мой провожатый, и я пошел с ним рядом, приноравливаясь к его зернистому шагу.
– А признайтесь, задели вас вчера мои слова за живое?
– повернулся он ко мне, когда мы прошли через едва отмеченные мною двери вглубь дома.
– По правде сказать, с этой точки зрения я к стихам еще не подходил.
– Ну да, он хоть и поэт, но человек реальный. Вот тебе исторические факты, и фантазиям тут не место, - рассердился мой низенький спутник.
– А как же вдохновение? Дух высокий?! Думаете, - он вдруг перешел на шепот, - писалось бы ему, если б он знал только очевидное? И кому в каких границах эта очевидность дается?
Мне захотелось поговорить с ним об этом подробней, но меня отвлекла та необычного вида лестница, по которой мы стали подниматься. Собственно их было даже две, но занимали они пространство, соответствующее одной, потому что друг с дружкой переплетались, как дерзко преувеличенные чьим-то замыслом, фантасмагорические спирали. У меня закружилась голова, и я чуть не оступился, стараясь понять, какая из них к какому этажу ведет.
– Если один посетитель поднимался, то другой в это же самое время мог спускаться вниз и с ним не встретиться, - сообщил Серафим Гаврилович.
– Во всем мире такие можно по пальцам пересчитать.
"Скорее
– Держитесь за поручни, - предупредил он, видя, как изменилась моя походка.
Я взялся за старые крашеные перила и тут только сообразил, что не знаю и даже не догадываюсь, ни куда мы по этим лестницеобразным причудам идем, ни зачем. И почему мой спутник, как Миша-декламатор, понижает голос и по старинке называет ограждение поручнями, а сам Пушкин ему Сашенька?
Я помялся, глядя в его широкую, как у бобра выпуклую спину, и спросил:
– Мы к кому-то в гости?
– Можно и так сказать, - не оборачиваясь, отозвался Серафим Гаврилович.
– Высоко еще подниматься?
– Уже пришли, - снова охотно ответил он и остановился на площадке меж двумя этажами, на которой не было ни одной двери.
– Выше мы не пойдем, верхних этажей во времена оные не было.
Он скрипнул своими невысокими, блестящими сапожками, достал из правого кармана клетчатый носовой платок и отошел в угол. Но вместо того, чтоб высморкаться, как можно было совершенно естественно предположить, аккуратно протер им кусок стены на уровне своих плеч и приложил к ней ухо.
Лицо Серафима Гавриловича, вначале напряженное и сосредоточенное, стало постепенно размягчаться и озаряться блаженной улыбкой.
– Что там?
– не утерпел я.
– Мыши сахаром пируют?
Он благоговейно еще раз прошелся платком по стенке, сунул его в карман и жестом предложил мне попробовать самому. Я сдвинул шапку и, придерживая ее рукой, повторил его маневр.
На вид широкая кладка в этом месте была тонка или же ее прорезал изнутри воздушный канал. Камень был неприятно холодным и шершавым, и внутри него гулял ветер. Видя, что выражение моего лица все то же и я собираюсь распрямиться, мой знакомый тревожно зашептал:
– Еще, еще, сейчас будет.
Я снова приник и погрузился в заунывный зимний гул. Временами он слабел и переходил в легкое потрескивание, словно разжигали щепочки в камине, потом нарастал с новой силой. Но каждый раз тональность его менялась. Вдруг с той стороны что-то пронеслось, и мне в ухо раздалось приглушенное, подобно вздоху: "Ба!" Я прижался к стене крепче, а Серафим Гаврилович заулыбался и, как китайский болванчик, закивал мне головой.
Я подождал еще и не то с ужасом, не то с восторгом совершенно отчетливо услышал новую фразу. Голос был приподнятый, немного тонковат, но окрашен в теплые тона, неравнодушный. И я его узнал.
– Он сказал: азагиз!
– воскликнул я в волнении, отходя от стены и глядя в живые глаза моего спутника.
– Он... Я слышал! Я сам слышал!
– ю sa guise*, - поправил он меня.
– Кому-то объясняет по-французски.
И пригнулся ухом к стенной воронке.
– Нет, сочиняет... Солнечный человек!
Мы постояли еще минут десять. Я у перил, он - склонившись к таинственным звукам. В доме было тихо, будто никто здесь и не жил, а, может, и вправду чья-то воля оскверненья этих стен плебейским душам не позволила.