Борис Рыжий. Дивий Камень
Шрифт:
Это не было смятением. Это было воспоминанием прожитой жизни, не раз прокрученным в памяти и в чем-то дословно затверженным. Нет, не заезженная старая пластинка, но общий сюжет, давно осознанный и выстроенный не без законов художественности: композиция, акценты, состав героев, динамика повествования.
Как оказалось, Борис в некоторой степени — косвенно — москвич: Маргарита Михайловна родилась в столице нашей Родины, на Красной Пресне. Родители были из пришлых москвичей: из деревни Скрипово на Орловщине, где почти все носили фамилию Пашковы. Но мать ее отца Михаила Ивановича Евдокия Митрофановна в девичестве была Раевской, и ее отец, по разговорам, был незаконнорожденным от человека из какого-то более высокого сословия, нежели крестьянское.
Те Раевские были из Прибалтики или Белоруссии. У мамы было четыре класса образования, они с мужем, моим отцом, работали на одном заводе. В 1936-м отец, Михаил Иванович Пашков, погиб, сорвавшись с подножки набитого трамвая. Маме было двадцать семь лет. У нее уже были мы — старшая сестра Женя шести лет и я, мне было одиннадцать месяцев. Его положили на Ваганьковском кладбище, могила затерялась.
Мне было два года, когда мама отвезла меня к бабушке в деревню Скрипово. Знаете, как у Некрасова — Неелово, Горелово, Неурожайка тож. Бабушка была счастлива принять меня, отец был ее единственным сыном, и она говорила, что я очень похожа на него. Бабушка меня кормила с ложечки. Бабушка была знатной портнихой, обшивала всю деревню. Набожная была бабушка, ходила в церковь, соблюдала посты, отмечала все церковные праздники. Родилась она в 1880-м, а умерла в 1953-м — как Сталин.
Дед еще был жив, кем был — не помню, но ходил не в лаптях, а в сапогах. У него было присловье: «вот черт, вот черт», а также он всех называл дураками, женщин тоже, и самого себя тоже.
Когда
Немцы застрелили троих мужчин, за что — непонятно, потому что они не могли быть партизанами: леса вокруг не было, топили хворостом. Молодых почти не было, младший брат мамы погиб недалеко от деревни. С нами жили два сына погибшего.
Дом в деревне Скрипово был большим, наполовину каменным, наполовину деревянным. Немцы устроили у нас свой штаб. Сожрали всех кур. Мы жили в деревянной половине дома, а когда деревню захватывали немцы, прятались во дворе — в каменном погребе, где в мирное время были бочки — с медом, огурцами, капустой. Дедушка брал чугунок, наполнял его на огороде мерзлой картошкой и варил ее. Когда хотелось пить, сгребали снег с земли. Колодец был далеко, за водой немцы гоняли деда. Он заболел, залез на печку, заснул и не проснулся, похоронили мы его за домом.
Даже конница Буденного залетала к нам. Было очень много убитых лошадей, мы ели конину, а всех коров поели немцы. У нас осталась корова Жданка. Когда немцы стали ее забирать, мама уцепилась за хвост, и один немец выстрелил вверх. На следующий день нам сказали прийти за этим хвостом и заодно за головой и шкурой. Мы все это привезли к себе на санках.
Немцы сожгли наш дом. Потом нас поселили в чужом доме, комнат там не было, одно помещение с печкой, и там набилось пятьдесят человек.
Сорок третий год, все мы — бабушка, мама, я с сестрой Женей — живем в чужом большом доме, спим на соломе, обовшивели, у меня фурункулы пошли по телу. Староста вел себя нехорошо. Недалеко был хутор, там жил мужчина, немцы его нашли — староста подсказал, что там живет мужик с ребенком. Они в погребе сидели. Его застрелили. Жена с ребенком, раздетые, побежали в нашу деревню. Часовой-немец ее остановил, привел к нам, к бабушке. Мы их обогрели, приютили.
Этот староста — из местных — был мародер. Он багром вылавливал трупы, плывущие по реке, — снимал одежду, даже портянками не брезговал.
27 июля немцы собрали население в толпу. Ходили с оружием по дворам, выгоняя всех из дому. Нам ничего не сказали, куда отправляют. Погнали строем. Кто-то ехал на телегах. По бокам шли немцы. Пешком прошли до польской границы. То мама, то бабушка несли меня на руках. Боялись отстать. С нами шел сосед старый-престарый, на нем суконная свита с высоким воротником, подпоясанная тонкой веревкой, шапка деревенская, лапти. Он плакал. Говорил: когда я в Первую мировую попал в плен, немцы на мне пахали.
Орловско-Курскую дугу — это совсем рядом с нашими местами — наши уже прорвали, и наши самолеты бомбили немцев, но старались не бомбить колонну. Мы прятались от бомб по кустам на обочинах. Пока дошли до Польши, ели что попало, набрасывались на гурты свеклы и ели, пока немцы не видели. С тех пор полюбила белую свеклу. От того времени осталось только чувство страха и голода. Немцы погрузили нас в товарные вагоны и сказали: счастливого пути в Германию.
В Германии, это был Лейпциг, нас выдворили из вагона, пришли бауэры — помещики — отбирать рабочую силу. Кого-то разобрали, остальных устроили в отдельном месте — в трудовом лагере. Нас в баню погнали, облили какой-то дрянью, чтобы вшей не было. Присвоили номера. Потом выдали одежду — мы обносились. Никто не менял никакого белья, однажды мне дали пальто. Одежду снимали с тех, кто погиб. Жили мы за колючей проволокой, через нее никого не пропускали. Это был не концлагерь — просто огражденная территория, трудовой лагерь, по-немецки «арбайтлагер», полицейские охраняли.
Мама работала на каком-то заводе, она и в Москве работала на военном заводе. Мне было семь лет, прожила там до девяти лет. Кормили нас так — выдавали хлеб, маргарин, суп из шпината, шпинат очень полезный. Насучили немного немецкому языку. Кроме «руссиш швайн», «бауэр» и «муттер» — ничего больше не запомнила.
Я была маленькой, чтобы работать, сестра Женя — подросток, ей тринадцать лет — тоже не работала. Двоюродные братья — младший еще малолетка, а старший работал сварщиком. Внутри барака — женщины и дети, старик только один.
Да, это был город Лейпциг, недалеко Дрезден. Уже открыли второй фронт, падали фосфорные бомбы. Мы работали на огороде, пололи, убирали урожай. Вдоль дорог росли фруктовые деревья — груши, яблоки, мы подбирали падалицы. За нами следила немка с плеткой в руке, в черной форме. Однажды она отлучилась, мы бросились к деревьям, она выследила нас и выстроила в строй и давай стегать плеткой. Женя загородила меня: лучше меня два раза, а ее не бейте. Обеим попало. Боялись ее очень.
Уже в конце войны наши приближались. Неподалеку был концлагерь для военнопленных, мы называли их «полосатики» из-за их одежды. Бельгийцы, французы. Мы еще были за проволокой. К ним приходили посылки, через Красный Крест, они у своей ограды продукты вываливали на землю, нам махали — идите берите. Мне нравились большие макароны с дырочками. Женщины перебрасывали через проволоку одеяла, дети шли, брали продукты, заворачивали в одеяла. Я была трусливая, перелезла, идет полицейский, я — обратно, порвала платье, вернулась пустой, мама расстроилась.
Бабушка была подсобной рабочей на кухне, приносила кусочки хлеба, суп в банке, подкармливала меня, а надо было Женю, ей шло уже к шестнадцати, она росла.
Под самый конец войны немцы накормили военнопленных в концлагере, закрыли окна одеялами, облили бензином и подожгли. Один спасся, мы его спрятали.
Поговаривали, что нас туда поселят и тоже сожгут.
Начались бомбежки, шли постоянно. Бабушка сидела в бараке, молилась, но бомба однажды попала в барак. Полицейские в бараки не заходили, вокруг ходили. Проволоку потом убрали. Мы сфотографировались — когда убрали проволоку, сохранилась фотография Жени, там написано: «Лейпциг, 1945».
В Лейпциг вошли американцы, в апреле. Стали приходить письма, в одном письме сообщалось, что мамин отец умер в дороге, от аппендицита. Всем хотелось — домой, домой. Нас там агитировали ехать в Бельгию, во Францию, в Канаду, в Америку. Оставайтесь, мол. Но выступали советские генералы: дорогие соотечественники, скоро мы вас отправим домой.
Когда кончилась война, мы оставались на американской стороне, советская зона была восточнее, на другом берегу Эльбы. Фильм «Встреча на Эльбе» я потом пять раз смотрела. Нас поселили в какой-то дом типа канцелярии: столы, бумага, цветные карандаши, а мы — ни читать, ни рисовать, ни писать. Мы развлекались, наряжались — шапочки из картона утыкали красивыми английскими булавками. В день капитуляции бабушка пошла в церковь, хотя там другая вера, помолиться в честь победы. А в том доме была лестница отполированная, мы — дети — ехали по перилам с пятого этажа. Я пошла одна покататься, перевалилась через перила, вниз головой упала в подвал, прямо в бочку. Какой-то мужчина меня нашел, на руки взял: где твоя квартира?
Меня поместили в американскую больницу. Маму положили со мной. Зашили мне голову. Лекарств было мало, что ли, запомнился лишь красный стрептоцид. Рана нагноилась, стало расти мясо, прижигали ляписом. Мама переживала — всех отправят, а мы останемся. Я встала, не могу наступить на ногу, нога ушиблена. Делали компрессы, а нога не заживала. Позвали какую-то бабку, тоже из лагеря, — заговаривать могла. В окно поздно вечером влезла эта знахарка. Вправила ногу — это был вывих.
Стали отправлять. На автобусах через Эльбу. Впервые негров увидела, не испугалась. Но русские девушки с флажками, регулировщицы, с презрением на нас смотрели. Мол, предатели. Будто бы мы сами приехали сюда. Многие потом сидели. Двоюродных братьев не приняли в Суворовское училище. Но в паспорте мамы не было указано про плен.
Нас посадили на высокие платформы, груженные железными трубами. Был ноябрь. Ехали на трубах, просыпались — все в инее. По дороге на эшелон нападали бандиты, переодетые в советскую военную форму. Думали, что везем богатства. А нам выдали на всю дорогу по буханке хлеба. Мы ссорились из-за горбушки, нам казалось, что она больше. На остановках немцы побирались, мы им подавали хлеб.
Приехали в Брянск, оттуда к себе в деревню. Женя в дороге простыла, очень заболела. У Жени кровь из горла шла. Скоротечная чахотка, то есть туберкулез. Староста не дал лошадь, чтобы съездить за врачом. Женя умерла.
Ни игрушек, ни санок у нас не было, на ящиках из-под снарядов катались с горок. Мы играли пулеметной лентой. Ребята глушили рыбу, взрывая капсулы снарядов, — там река Ока.
Мама написала родному брату в Курганскую область, тот прислал гонца — своего помощника, и мы поехали к дяде. Заехали в Москву. Маму выписали из ведомственной квартиры, ничего из вещей нет, мебель разошлась по чужим рукам, мама видела ее у соседей. На завод ее назад не взяли. Поехали дальше в Курганскую область — в поселок Юргамыш.
Там я пошла в первый класс, мне десять лет, переросток. Говорила очень быстро, писать не умела. Дядя посоветовал маме, чтобы она нашла мне учительницу, чтобы я освоила второй класс. Летом училась. Таблицу умножения не могла запомнить. Двоюродная сестра диктовала диктант, ставила двойку. Мне дали справку, что я закончила второй класс и переведена в третий.
К концу третьего класса все освоила, получила похвальную грамоту. Будущий муж Борис появился в шестом классе. С шестого мы вместе. Петр Афанасьевич брил голову наголо и сына Бориса брил. У него уши торчали. Борис увидел, придя в класс: самая красивая девчонка.
Родители меня назвали Маргаритой, бабушка была возмущена: нет ни одной святой по имени Маргарита. В «Трех мушкетерах» я нашла колодец святой Маргариты.
Материнские испытания не прошли бесследно и для него. Ее детство было известно ему с его детства и, как некое общее детство, вошло в стихи, в данном случае с точной датировкой (курсив мой):
Поздно, поздно! Вот по небу прожектора загуляли, гуляет народ. Это в клубе ночном, это фишка, игра. Словно год 43-й идёт. Будто я от тебя под бомбёжкой пойду — снег с землёю взлетят позади, и, убитый, я в серую грязь упаду… Ты меня разбуди, разбуди.Если представить, что сын ее не поэт, а она не мать поэта, все равно мы имеем дело с историей интеллигентской семьи в нетепличных условиях русской жизни на фоне глубинных процессов, происходящих на территории огромной страны, глобальных событий и сокровенных частностей, ставших достоянием социума.
Но сын ее — поэт, а она — мать поэта.
Так я понял: ты дочь моя, а не мать, только надо крепче тебя обнять и взглянуть через голову за окно, где сто лет назад, где давным-давно сопляком шмонался я по двору и тайком прикуривал на ветру, окружён шпаной, но всегда один — твой единственный, твой любимый сын. Только надо крепче тебя обнять и потом ладоней не отнимать сквозь туман и дождь, через сны и сны. Пред тобой одной я не знал вины. И когда ты плакала по ночам, я, ладони в мыслях к твоим плечам прижимая, смог наконец понять, понял я: ты дочь моя, а не мать. И настанет время потом, потом — не на чёрно-белом, а на цветном фото, не на фото, а наяву точно так же я тебя обниму. И исчезнут морщины у глаз, у рта, ты ребёнком станешь — о, навсегда! — с алой лентой, вьющейся на ветру. …Когда ты уйдёшь, когда я умру.Во время нашей с Маргаритой Михайловной беседы из глубины комнаты раздался голос Андрея Крамаренко:
— Маргарита Михайловна! Расскажите о башмачках! Пожалуйста!
Попутно Андрей снимал кино о нашей поездке.
Итак, новелла о башмачках. Уже после детства, после войны.
Когда кончался учебный год, мы получили двойную стипендию — за два месяца, я купила себе ботинки белого цвета на подошве, подкладка фланель, считались зимними. Уехала на каникулы домой, в Юргамыш. Декан предупредил: опоздаете на один день — лучше не приезжайте. А зима стояла страшная — заносы, ветры, дикая стужа. На холодном вокзале долго ждала поезда, устала, поезд отправился, устроилась на боковую полку, легла, ботинки сняла, поставила под голову, сплю себе. Вдруг меня будит милиционер: девушка, а вы ботинки не потеряли? — Смотрю, нет ботинок. — Собирайте свои вещички.
Мама пекла песочные торты, я привозила их в Омск, везу с собой, а как идти по снегу? Один мужчина-попутчик предложил свои галоши, но сказал вернуть их ему. Выпрыгнула из тамбура на землю, галоши свалились, надела их, поплелась. В отделе милиции спрашивают, что и как. Спала, ничего не видела. А сама волнуюсь, смотрю, чтоб от поезда не отстать, меня же выгонят из института. Дали звонок, побежала в этих галошах, галоши снова свалились в снег, достала их из сугроба, добежала босиком до вагона. Сижу, думу думаю. Заходят два парня. Что ты тут одна сидишь? У нас гитара, песни поем, пойдем. Взяла опять галоши, пришла к ним в компанию, сижу, слушаю, ноги поджала, чулки мокрые. Мне стали предлагать кеды, тапочки. Песни, смех. Вдруг один вышел куда-то, вернулся и несет в руках мои ботинки: твои? Пошел в туалет, они за унитазом стоят. Потом выяснилось, что их украла молодая воровка, ходила по вагонам, пыталась продать эти ботинки, а когда узнала, что милиция ищет, — спрятала.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Это были времена, когда свердловский губернатор Эдуард Россель вознамерился создать Уральскую республику, и сия эфемерида фактически существовала с 1 июля по 9 ноября 1993 года. Это было вершиной той вольницы, волны которой омыли детство Бориса. Сейчас дорогу, ведущую в аэропорт Кольцово, в народе называют Россельбан. По которому можно добраться на Нижнеисетское кладбище.
Времена были такие, что впору заводить серию «Смерть замечательных людей».
Так вот. Вторчермет («Вторчик») — это завод вторичного черного металла, попросту большой пункт приема металлолома, идущего на переплав. По его имени называют весь район, официально Чкаловский. Рядом расположены мясокомбинат («Мясик») и жиркомбинат («Жирик»). РТИ — завод резиновых технических изделий, где изготавливают, например, шины. Мясокомбинат источает запах невыносимого свойства, к которому надо было привыкнуть, и люди привыкли.
Это были люди неприхотливые — по преимуществу бывшие зэки, в огромном количестве принимаемые без всяких препон, с пропиской на Вторчике. Помимо общаг в районе существовали и обычные квартиры, заселенные разнообразным обществом — от работяг до интеллигенции и даже начальства небольшого, но взаимополезного калибра: директор фабрики одежды, директор школы ДОСААФ, директор городского ОВИРа.
Дома — в основном типовые пятиэтажки, натуральные хрущобы грязно-желтого цвета, мало отличимые друг от друга. Дома стоят тесно, образуя лабиринт, интересный для пацанов с их прятками и побегами. Царил взрослый уголовный элемент безотносительно к новым временам — Вторчермет построили давно и надолго, заведомо рассчитывая на непритязательную рабочую силу, и эта окраина десятилетиями славилась в соответствии с необходимыми и неизбежными для окраины качествами.
Семья Рыжих оказалась в районе по недоразумению, а точнее — по спешке и безамбициозности Бориса Петровича. Когда его призвали из Челябинска в Свердловск на должность главного геофизика Уральского производственного геологического объединения, он около года жил в отрыве от семьи, ему это надоело, жилье для обмена нашел по-быстрому и почти не глядя, потому что думал, что вскорости все это улучшится и устаканится. В 1981-м они въехали в дом на улице Титова, 44, кв. 30. Было просторно — четыре комнаты-комнатушки, всем нашлось место — и родителям, и бабе Дусе, и детям — Оле и Боре. Лена осталась жить и учиться в Челябинске, в Политехе.
Маргарита Михайловна устроилась на работу по специальности — в санэпидемстанции, Боря пошел в школу № 106. Тогда уже было разделение школ на мажорные и простые, но по большей части все дети ходили гуртом и вперемешку в ту или иную школу, однако 106-я все-таки отличалась от других определенной лихостью подрастающего поколения и крутизной преподавательского состава. По крайней мере, директриса Алевтина Ивановна Зыкова — по кличке Алифа — хотела быть грозой и все для этого делала. На подходе к туалету, где пацаны курят, фиксируется и орет:
— Я иду!!!
Сигареты летят в унитаз, штаны расстегиваются.
Ей дали еще и кличку Фюрер.
В 106-й школе учительница младших классов била учеников указкой по рукам и головам. Всех, кроме Бориса, хотя он хулиганил не меньше других. Она уважала Маргариту Михайловну. Боря вел себя строптиво. На уроки по ритмике ходить отказался категорически, в школьную администрацию вызывалась мама, говорила: у нас в семье никто не танцует, даже дочки. Не вышел из него плясун.
Двор был как двор, с детской площадкой, старушечьими скамеечками, с липами и тополями и кустом боярышника у крыльца подъезда. Дети занимались своими делами, подростки кучковались у подоконников лестничных пролетов. Летом бегали купаться на пруд — или болотце — Муху, это недалеко. Зимой Муха замерзала, катались на коньках, а вокруг — лес и возможность лыжных прогулок.