Божественное пламя
Шрифт:
— Да, это так. — Он помолчал, припоминая. — Однажды, на горе Олимп, мне было знамение. Я дал обет, это навсегда останется между мной и богом. — Он сделал легкое движение, освобождаясь из объятий. Долгий тяжелый вздох сотряс все его существо. — Иногда я забываю об этом на несколько месяцев, иногда думаю день и ночь, иногда мне кажется, что я сойду с ума, если не узнаю правду.
— Но это глупо. Теперь у тебя есть я. Или ты думаешь, я допущу, чтобы ты стал сумасшедшим?
— Я могу говорить с тобой. Пока ты рядом…
— Клянусь тебе перед лицом богов, я буду рядом до своей последней минуты.
Они одновременно подняли глаза. В высоком небе лениво скользили тонкие облака, и их
Аристотель, сын лекаря Никомаха из рода Асклепия, стоял на носу входящего в гавань корабля, пытаясь вызвать в памяти смутные образы детских воспоминаний. Прошли годы, все выглядело переменившимся и чужим.
Он проделал короткое необременительное путешествие морем — единственный пассажир на присланной за ним военной галере. Может быть, поэтому он не был удивлен, увидев на пристани ожидавший его конный эскорт. У него даже промелькнула надежда, что высланный ему навстречу придворный будет полезен. Философ уже был хорошо проинформирован, но знания — пусть это даже касалось мелочей — никогда не бывали лишними, истина слагалась из множества частей, как мозаика.
Чайка пронеслась рядом. По привычке, выработанной годами самодисциплины, он подметил и отложил в памяти ее вид, угол полета, ширину крыльев, манеру нырять, рыбешку, за которой она кинулась. Форма волн, расходящихся от носа корабля, изменялась по мере уменьшения скорости. Ум Аристотеля молниеносно произвел логическую выкладку, навсегда оставшуюся где-то в глубинах сознания; она окажется под рукой, как только придет ее время. Философ не нуждался в табличках и стиле.
За скоплением теснившихся у пристани суденышек встречающие были плохо видны. Царь должен был послать кого-нибудь из первых лиц государства, — это тоже было политикой. Во время плавания Аристотель заготовил ряд вопросов. Этот дикий народ опасен, но им можно и нужно было воспользоваться в эпоху, когда философия и политика сплетались воедино. Для ума и познаний ученейших людей не было лучшего применения, чем врачевать болезни Эллады. Варвары безнадежны по определению, просвещать их — все равно что пытаться распрямить горбуна. Нужно излечить Элладу, и тогда она поведет за собою весь мир.
Двух поколений хватило, чтобы разумные формы государственных установлений превратились в омерзительно искаженных двойников: аристократия — в олигархию, демократия — в демагогию, монархия — в тиранию. И теперь, когда стремительно росло число затронутых этим злом городов, рос и мертвый балласт, убивающий надежды реформаторов. Улучшить тиранию оказалось невозможно, примеры у всех на памяти. Пытаться улучшить олигархию означало вызвать жесткость и жажду власти, убивающие душу, а улучшать демагогию — значит самому стать демагогом и пожертвовать своим умом. Но для того, чтобы реформировать монархию, нужно вылепить одного-единственного человека. Ему выпала возможность стать творцом и воспитателем царя — дар, который просит у судьбы каждый философ.
Платон рискнул жизнью в Сиракузах, сначала с отцом-тираном, потом с сынком-бездарью. Он пожертвовал половиной своих самых плодотворных лет, прежде чем отказался от брошенного им самим же вызова. В нем жили вельможа и солдат, а может, и мечтатель. Разве не благоразумнее было бы собрать достоверные сведения, прежде чем пускаться в опасный, таящий неведомое путь?.. Одна эта мысль, казавшаяся такой далекой, пробудила тяжелые, гнетущие чувства: застарелое беспокойство, ощущение того неизвестного, что ускользает, не входит в категории и системы, вернулись назойливым призраком вместе с летними запахами садов Академа.
Все равно, в Сиракузах Платон потерпел поражение. Может
Сам же он привычной суровой улыбкой умерял восторги друзей, восхвалявших его безупречную храбрость. Как, уехать на варварский, свирепый север! Да он вырос в этой стране, там остались его корни, воспоминания о воздухе ее гор неразрывно слились с памятью детских радостей. Умы его родных были отягощены тревогами войны, но он в те годы знал только счастье и красоту. Что до свирепости македонцев, то он и сам слишком долго прожил в тени персидского могущества, чтобы позволить себе увлечься иллюзией благородства. Ему ли, сделавшему из человека с темным и страшным прошлым друга и философа, бояться неудачи с несформировавшимся мальчиком!
Гребцы табанили, галера медленно проходила между боевыми триремами. Аристотель едва ли не с любовью вспомнил дворец на склоне холма в Ассе, окна которого глядели на поросшие лесом горы Лесбоса и пролив, который он так часто пересекал; террасу, на которой в теплые летние ночи зажигались факелы; споры, или пронизанное мыслью молчание, или книгу, которую они читали вместе. Гермий читал неплохо; его высокий голос был мелодичным и выразительным, он никогда не срывался на визг. Эта бесполая чистота совсем не отражала глубин его духа: он был кастрирован еще мальчиком, чтобы продлить красоту, восхищавшую его хозяина. Он оказался на самом дне и многое испытал, пробиваясь к вершинам власти, но, подобно упрямому ростку, неуклонно тянулся к свету. Его убедили посетить Академию, и с тех пор он сильно переменился.
Обреченный на бездетность, Гермий принял в свой дом племянницу. Аристотель женился на ней по долгу дружбы; узнав, что супруга всей душой любит его, философ был удивлен. Тонкая темноволосая девочка, ко всему усердная, вскоре умерла. Держа мужа за руку, она умоляла, чтобы ее пепел и его были смешаны в одной урне. Ее близорукие затуманенные глаза уже начинали блуждать, он был рад показать ей свою признательность и охотно дал обещание, по собственному побуждению добавив, что никогда не возьмет другую жену. Сейчас эта урна была с ним, на случай, если ему суждено было окончить свои дни в Македонии.
Женщины, разумеется, появлялись. Он гордился — и это, по его мнению, ничуть не было чем-то неуместным для философа, — своими нормальными здоровыми инстинктами. Платон, в его глазах, слишком полагался на любовь.
Галеру пришвартовали, и — как всегда в таких случаях, неожиданно — надвинулась шумная пристань. Канаты были затянуты, со стуком брошены сходни. Встречающие, пять или шесть человек, спешились. Аристотель обернулся к двум своим слугам: сейчас его больше интересовала сохранность багажа. Только легкая суматоха среди моряков заставила его поднять голову. На сходнях, озираясь, стоял мальчик. Руки он сложил на взрослом поясе для меча, бриз с моря трепал сияющие густые волосы. Он казался смышленым и бодрым, как молодой охотничий пес. Когда их глаза встретились, он легко и беззвучно спрыгнул вниз, не дожидаясь, пока подбегут помочь.