Божьи безумцы
Шрифт:
Я убежал в горы, мчался прямиком, все выше и выше, куда глаза глядят, минуя проторенные тропинки, поднялся по перевалу Риз, прошел через Бузед, через Командорский лес близ Тарнских ключей, взбирался на вершины Лозерского кряжа, вздымавшиеся к широкому небу, и, опьянев от стремительного своего бега и горя, рухнул на землю в изнеможении — ведь было мне всего двенадцать лет.
Жители Орталя, Белькоста и Салариаля рассказывали, что видели они, как бледный призрак с воплями, по словам одних, с песнопениями, по словам других, размахивая руками, словно бесноватый, как говорили все, мчался, перепрыгивая через камни, словно дикая коза. Старик Пужоль из Женолака хотел было преградить мне дорогу, — я перепрыгнул через него без усилий, без малейшего к нему внимания, как молодой олень
Пришла мне сейчас вот какая мысль: ведь именно в тот год Франсуаза-Изабо Дезсльган стала мне ближе всех моих друзей детства, именно с той давней поры мне в разлуке с нею приятно вспоминать её образ. Вот тут она со мною — крошка Финетта — проскользнула в мое повествование, словно тень человека, идущего на закате в сторону заходящего солнца, неотступно бежит она, бежит рядом со мной, так что скоро перо мое поведет на бумаге двойной след.
***
Все месяцы, что Леомон Польж, пастух из Мамежана, пасет в горах свое стадо, он не подстригает себе ни волос, ни бороды, и когда он появился передо мной с козьей шкурой на плечах, худой, высокий, куда выше меня, мне показалось, будто я вижу апостола. Он до того был худ, так иссох, что, когда опускался на колени, чтобы подоить овцу, его суставы трещали, словно сучья засохшей ольхи, что без конца скрипят на ветру.
Он протянул мне горшок с парным молоком, и я пил, словно народ израильский у скалы в Хориве. Он ухаживал за мною, пока я был слаб телом и умом, и обращался со мною почтительно, ни единым словом не докучая мне, а позднее я узнал, что он остерегался говорить со мной по той причине, что голос его гремит словно пушка.
В моем воображении он был существом, избранным волею господней, принявшим меня в Иерусалиме, а он смотрел на меня как на отрока, ниспосланного ему небом. Хотя я и рассказал ему всю свою жизнь, поведал о тех страшных бедствиях, что привели меня в горы, он упорствовал в своей вере и от чистого сердца заботился обо мне: на ласку особливо щедры люди, кои долгие месяцы не видят ни единой души, живут в безмолвии, погрузившись в одинокие свои думы.
Преломив хлеб за нашей трапезой, я читал благодарственную молитву, как делал это бедный мой отец, но впервые я молился свободно: тут не надо было запирать двери, настороженно прислушиваться, произносить слова благодарения вполголоса, — нет, наконец и гортань, и слух, и сердце — все существо мое раскрывалось, и я без страха оглашал воздух святыми словами. И прежде чем сесть за трапезу, мы ждали, чтобы слово за словом всю молитву повторило нам эхо, отразив ее от Орлиной скалы, от Лесистого ущелья, от Костеладского зубца — от всей цепи утесов, протянувшейся по кромке неба. А потом мы молча вкушали пищу, обратив слух к внутреннему эху, самому прекрасному и долгому, звучавшему у нас в душе.
К вечеру, после дойки, когда овцы и козы, подгибая колени, укладывались спать, мы, чтобы не расставаться так скоро с солнцем и побыть с ним еще немножко, взбирались на какую-нибудь гранитную скалу, поближе к небу. «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе… На вербах посреди его повесили мы наши арфы».
Хвалы предвечному возносились из наших сердец, и глаза наши следили, как они устремлялись ввысь, словно ласточки, кои мчатся к своим гнездам, свитым под кровлей знакомого дома; крылатые вестницы весны летели, чтоб порадовать людей, укрепить мужество в селениях, разгромленных насильниками. Мы с пастухом Леомоном были тогда на горном кряже среди истоков Омоля, Гурдузы, Рьетора, Рьемале, Тарна — воды родниковые и воды ледниковые лучами звезды расходятся от вершины Мальпертюс. А как сверкали звезды, когда мы сквозь слезы смотрели на них! Мы плакали, чувствуя непостижимую беспредельность неба; лишь поднявшись сюда, в горы, я познал его бесконечность, — ведь раньше я видел одни речные долины, наши глубокие, словно
Невозможно и вообразить себе, что за могучая грудь и мощная гортань были у долговязого и хромоногого пастуха. Голосом своим, перекрывавшим завывание северного ветра и рев бури, он собирал разбежавшееся в испуге стадо и, право, мог бы заглушить выстрелы самых больших пушек королевских войск. По вечерам Леомон твердил наизусть псалмы, и как-то раз вечером, когда он, забывшись, запел во все горло, я упал, оглушенный, на землю.
От Лозера до Бужеса его называли Горластый, признался он мне. Голос его был под стать дивному зрелищу, открывавшемуся перед нами: на закате в сиянии небесного зарева мы созерцали скопище гор и холмов, зубчатые иль округлые вершины, гранитные взлобья и склоны, коих ни королевские драгуны, ни солдаты городского ополчения не, могли сокрушить, осквернить или хотя бы смутить их покой; от Виварэ до Згуаля, от Межана до Гардонанка теснились скалистые хребты и ущелья, склоны, украшенные на радость горцам каштановыми рощами и сосновыми лесами, цветущими лугами; но все вершины тут голые, суровые — каменные макушки древних потухших вулканов, облысевшие кручи, отшлифованные ледниками; впереди всех стоит будто певчий в храме, старый Бужес, кругом же, между плоскогорьем Косс и рекою Роной, сгрудились, словно прихожане, бесчисленные скалы; и дали представали перед нами от северных взгорий до соляных озер и морских лиманов, и над волнистыми просторами, над вершинами холмов разносился громовой голос Горластого, собиравший воедино разбежавшиеся по небу звезды.
А как он умел слушать, сей пастух, уставший от постоянного безмолвия. Никогда не надоедало ему внимать мне, и я рассказывал ему о своем ученьи у матери, у Писца, о спорах между моим крестным Поплатятся и стариком Спасигосподи, о жизни Агриппы д’Обинье, — передавая о нем все, что слышал на посиделках; стихи Агриппы порождали у чабана глубокое волнение, о чем свидетельствовал свирепый взгляд его запавших глаз.
Вы, преследующие мечом наследство мое,
Вас постигнет кара за преступления ваши,
Ибо я поражу вас слепотой неизбывной,
Казнями египетскими и огнем небесным.
И он требовал, чтобы я перечислял все до единой «казни египетские», которыми бог поразил фараона: реки, текущие кровью, нашествие лягушек, тучи зловредных мошек, моровая язва и нарывы, град, тьма, саранча, смерть первенцев у людей и у скота.
Впрочем, Горластый сообщил мне тогда, что Реверса, злой кюре Фрютжьерской церкви, охотно ел лягушек и требовал, чтобы ему готовили их по пятницам в качестве постного кушанья. Пришлось мне рассказать о нашествии жаб и лягушек, вышедших из ручьев и прудов, вторгшихся в дома людей и во дворцы, облепивших и рабов и свободных, напавших на землю Египетскую в столь великом множестве, что вся страна была наводнена ими.
На следующий день я застал пастуха у речки Гурдузы за важным делом: он заклинал двух жаб, сидевших на берегу, собрать все их лягушачье племя и напасть на Фрютжьерский приход.
* * *
Осенью, в тот год, как мне исполнилось двенадцать лет, замелькали первые хлопья снега, указывая, что пришла пора гнать скот обратно в хлева Мамежана. И вот собрались мы спуститься к людям, но накануне меня, помнится, вновь взяло сомнение, — то нападал на меня страх, то охватывала радость, и я не мог решить, какое же из сих чувств внушено мне господом, а какое — дьяволом. В последний вечер показал я Горластому с любимой нашей вершины, что Севенны, раскинувшиеся внизу, вдруг стали багрово-красного цвета, а он мне на то сказал, что, стало быть, завтра будет сильный ветер; но я раскрыл ему иное значение зрелища: перед нами Севенны, обагренные кровью, кровь нашей страны льется по всем долинам, и распятые горы призывают нас…