Божьи безумцы
Шрифт:
Фельжероли в селении Булад, к которым привел меня мой пастух, подобно многим семействам нашего края, изведали великие страдания от огня Ваала и Иезавели: двух старших сыновей сослали на каторгу, одного — в Сен-Мало, и он греб, прикованный к борту галеры «Вдовствующая Королева», а второго угнали куда-то на галере «Ее Величество»; старшая дочь Анна-Жан томилась в Сомьерском монастыре, заточенная туда по приказу Эспри Флешье, епископа Нимского. Зато в доме прибыло много родных — тетка, племянники и племянницы, ибо брат Фельжероля, проживавший в Обаре, был заживо колесован в Менде, и приговор гласил: «во искупление вины казненного память о нем должна навеки угаснуть{20}, имущество же его подлежит конфискации и поступит в королевскую казну, за вычетом из суммы стоимости его судебных проторей, по ходатайству аббата де Шайла, рвением коего суд совершился…» И другие дядья, племянники и двоюродные братья Фельжеролей тоже были убиты, брошены в темницы, сосланы или прикованы к галерам, так что вся родня Фельжеролей из Финьеля, Виларе и даже Пендеди,
В притихшем этом гостеприимном доме Исайя Фельжероль из Обаре стоял бывало дозорным на крыше, а старший в роду Этьен, коему шел сороковой год, доставал из тайника Библию, и под завывания ветра, ударявшего в глухую северную стену дома{21}, Фельжероли в чистоте сердца воссылали хвалу милосердному господу.
Однажды в студеный вечер постучался в окно путник, — то был сын Клода Агюлона, мэра селения Русс, Антуан, доверенное лицо гугенота барона Сальга{22}; он пришел сообщить Фельжеролям, что ночью на Бузеде созывается молитвенное собрание, и принес им пропускные бирки. Прежде чем дать и мне бирку, он спросил мое имя. До тех пор я ничего не знал о своих родных, Фельжероли скрывали от меня, какие слухи ходили в нашем краю от Виала до Пон-де-Мопвера. Доверенный барона Сальга своими глазами читал судебные протоколы и теперь сообщил мне достоверные сведения: старшего моего брата Теодора насильно взяли в Орлеанский драгунский полк, намереваясь послать для королевской службы на границу; младшего брата Эли, когда он вез дрова из лесу, схватили и хотели тащить на допрос, но он топором зарубил драгуна и солдата-ополченца, а на следующий день на него устроили облаву и убили его; отца судили в суде по всем правилам, подвергли его пыткам, допрашивая «с пристрастием» и «с особым пристрастием», а потом сожгли живым на костре, отрубив ему предварительно правую руку; моя мать, перенеся ужасные испытания, нашла себе пристанище в Борьесе у Дезельганов, но говорят, что теперь она тронулась умом…
Фельжероли сидели, уткнувшись в миску с едой, все молчали, но я знал, что они молятся, — я как будто слышал их голоса. Они вздрогнули, увидев, что глаза мои, не проронившие ни единой слезы, зажглись огнем, что скорбь моя обратилась в ярость и из груди вместо рыданий вырвались проклятия, что уста мои изрыгнули черное вино мести; я метал громы и молнии против башни Вавилонской, басурман и идолопоклонников, я призывал на Вавилон огненный потоп, кипящую лаву и свирепые ураганы.
Кроме моих сверстников, Пьера и Жана Фельжеролей из Булада, их двоюродного брата Исайи из Обаре и державшегося в стороне гостя, молодого Клода Агюлона, все остальные принялись усовещевать меня, корить за мой нечестивый гнев: пусть не возмущается душа твоя утратами, постигшими тебя, пусть не вопиют более уста твои, ибо душа твоего отца покоится в лоне предвечного. Этьен Фельжероль даже обвинил меня в неверии: как видно, я сомневаюсь в том, что господь сам призвал к себе моего отца, что на то была божья воля, и уговаривал меня, заблудшего, покаяться и попросить у бога прощения. Я же совсем не был склонен к раскаянию, и хозяин дома сказал, что ему и всем его домочадцам стыдно за меня, ибо я оскорбляю Иисуса.
Ночью я отправился вместе с ними; луны не было, стояла такая густая тьма, что нам пришлось ощупью перебираться вброд через Рьетор, а затем через Гурдузу, еще не скованную льдом. С шестилетнего возраста я не бывал на молитвенных сборищах, — родители не брали меня с собой, и у меня сохранились о них лишь смутные воспоминания: покачивается фонарь, свет его то появляется, то исчезает, невидимый во мраке колючий кустарник мешает мне идти, у отца видны только глаза из-под низко надвинутой шапки, высокий ворот плаща закрывает все лицо, мать закутана в черную накидку, — родителей моих не узнать, мне страшно, я судорожно цепляюсь за юбку матери. Зато как неизгладимо запечатлелось в душе моей молитвенное сборище, на коем был я двенадцатилетним отроком-сиротой. Тусклые фонари, рассеянные по плоскогорью Бузед, казались мне звездами, проглянувшими в небе и спустившимися к нам в лощину. Поначалу мне почудилось, что слышу я рокот быстрых волн Гурдузы, вздувшейся от грозовых горных ливней, но мало-помалу глаза мои привыкли к темноте и я различил, что вокруг меня теснятся люди, огромная толпа, и понял тогда, что раздававшийся гул, непрестанное тихое рокотанье — молитвы, возносимые народом нашим. Я стоял как зачарованный, и мои братья, посещавшие сии тайные сборища, поймут меня: черная ночь, потайные фонари, словно меркнущие звезды, мелькают меж юбками крестьянок; чувствуешь себя и в одиночестве и вместе с тем среди множества людей, постигаешь, что в недрах народа ты словно капля водяная в неизмеримой бездне; напрягаешь Зрение, напрягаешь слух, а потом сомкнешь веки, стоишь с открытым сердцем и ощущаешь тесную близость братьев, стоящих вокруг, слившихся в единую паству господню.
Их были тысячи — мужчины, женщины, дети, старики; они пришли из Пон-де-Монвера, из Женолака, из Клергемора, из Колле-де-Деза; некоторые двинулись в путь еще накануне, шли среди бела дня по королевским дорогам и должны были вновь пройти по ним, возвращаясь домой, и вновь укрываться от патрулей. Была тут и Финетта Дезельган с моим крестным, а быть может, и с моей матерью, я чувствовал, что они где-то близко, но ведь никто не видел и даже не хотел никого видеть. Живые осколки разбитых семей, томимые желанием встретиться хотя бы на краткое время, не искали гут друг друга, а мы, пришедшие
Я не видел проповедника, по крайней мере собственными своими глазами не видел его, не мог бы я сказать также, какая каменная глыба послужила ему церковной кафедрой; единственной живой действительностью был его голос, гулко отдававшийся от гранитных утесов, голос, разносившийся под открытым небом в сем храме, достойном предвечного, и этот безликий голос, этот голос ночи, говорил нам о голубе, укрывающемся в скалах и в узких горных долинах; о голубе, птице кроткой и мирной, бегущей из чертогов королевских и епископских, предпочитающей им наши хлевы и овчарни, стремительно улетающей от тех, к го, выйдя от святого причастия, спешит приобщиться антихристу, о птице-утешительнице всех обездоленных, всех страждущих.
Небесный тот голос был сладостен и жгуч, словно огонь, горящий в очаге, и, когда он умолк, всех слушавших его точно коснулось крыло горлинки, теплое, как слеза.
Зажигая свечу, я думал об этом голубе, поклоняться коему учил нас в ту ночь Бруссон. С тех пор потоками лилась кровь и отдалила нас от кротости, и все же вопреки всему сейчас вновь овладевает мною умиление, и даже перо выпало из руки моей, словно «меч, отсекший ухо…» Вновь милы мне и сумрак ночной, что нисходит потихоньку в благоухающую долину, и звучное журчание реки, и столь знакомое прежде счастье летних вечеров, вновь впиваю я пересохшими устами блаженную прохладу, и при одном лишь воспоминании о Бруссоне вновь жажду я братской любви меж людьми. Я словно омылся в чистой воде — реке жизни, словно перенесся в тот край, где произрастает древо жизни, двенадцать раз в году приносящее плоды, я словно живу во времена, избавленные от проклятия, когда не будет более ночи, и люди не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном… Я так размечтался, что в безмятежной вере своей уподобился Бруссону, Я сейчас в самом подходящем расположении духа, чтобы написать о доброте человеческой, и хоть больше следовало бы мне заклеймить злые дела гонителей наших, однако хочется мне поведать о хорошем человеке, который был и остается католиком, и все же я люблю его и, по завету Бруссона, горжусь сей любовью{23}.
* * *
Мэтр Пеладан, женолакский городской судья, всем известен; он из давних католиков, все это знают, но защищать его нет никакой нужды, ибо у него никогда не было врагов.
Пеладаны родом из Лопи — того, что возле Совплана, — и издавна принадлежали к римско-католической церкви. Никогда не было в их роду ни одного ослушника, ни одной ослушницы — ни среди молодых, ни среди стариков, ни среди свойственников, кто прислушивался бы к боговдохновенным пастырям нашим или хотя бы удивлялся роскоши, в коей живут католические епископы. Среди родичей Пеладана имелось четыре кюре, один аббат, два викария, два капеллана, два миссионера, четыре церковных старосты, три наместника епископа, целая дюжина дьячков, дьяконов, архидьяконов; покойный дед мэтра Пеладана был епископом Кагорским; двоюродный дед состоял первым писарем при папском дворе; монахов и монахинь столько наберется в роду Пеладанов, что просто диву даешься, каким таким чудом не прекращается род Пеладанов, — ведь из каждых двадцати сутан, одеваемых во французском королевстве на плечи попов и монахов, по меньшей мере одна приходится на долю какого- нибудь отпрыска Пеладанов. И все-таки никогда они ни на грош не причиняли никому вреда, и если любой бедняк, любой страждущий душой или телом нуждается в помощи, они помогут, не спрашивая у него свидетельства об исповеди. И наши божьи люди все в один голос говорили, что Пеладаны — славный народ, других таких найдешь только среди протестантов.
Каково же было мое удивление, когда я впервые увидел судью Фостена Пеладана: ведь у сего почтенного человека, уже приближавшегося к шестидесяти годам, лицо было совсем голое; ни бороды и ни малейших усов, — как есть женщина, право! Позднее узнал я, что сей добряк ежедневно брился, чтобы придать себе более строгий вид, и однажды я слышал, как он сказал, вздыхая: «Разве в мои годы переделаешься. Где уж мне набраться суровости!» Он стремился никому не причинять зла, во всяком случае причинять его как можно меньше, и держал язык за зубами!
Мэтр Пеладан избавил Фельжеролей от нелегкой для них обузы пропитания моего, ведь они были бедны, да еще кормили за столом своим многочисленную родню, приютившуюся у них, избавил он также Фельжеролей от опасности, коей они подвергались, укрывая меня, тем более что они уже были на подозрении, к ним часто наведывались и всегда за ними следили. Пеладан взял меня на службу в качестве младшего писца, обязался давать мне кров и пищу, а позднее награждать к праздникам двумя-тремя монетками; а я за то должен был переписывать ему бумаги, прибирать, подметать, ходить по его поручениям, бегать за покупками, служить ему ревностно во всех его трудах по конторе и по хозяйству, кои будут возложены на меня; но он поставил мне условием, что я переменю свое имя и буду числиться уроженцем Русильона, примятым в контору по ходатайству родственника моих хозяев — церковного старосты в Аржелесе. Выбрать имя предоставили мне самому, и я пожелал называться Франсуа и хотел взять фамилию Колиньи. Метр Пеладан, однако, заменил ее фамилией Ру и научил меня раскатывать звук «р», как произносят его испанцы.