БП. Между прошлым и будущим. Книга 1
Шрифт:
И всё же неправда, что наше поколение не заслужило этой любви. И когда совсем не было слышно живого слова, действительно, наша литература — печатавшаяся и непечатавшаяся, распространявшаяся (ведь многие стихи читали только с эстрады, их печатали с большими опозданиями, как, например, мое стихотворение «Письмо Эй Си») — была этим словом.
Многие песни Булата, многие стихи Возненского публиковались с большими опозданиями и с купюрми. Несмотря на всё, это были единственные живые слова, которые слышал народ — и народ был нам за это благодарен. Мы поддерживали его душу живую… И это не только, кстати, в поэзии — это было и в прозе,
И вот еще что: это был перелом эпохи. Мир устал от холодной войны. Поэты нашего поколения были первыми поэтами, начавшими действительно пробивать железный занавес, выезжать за рубеж. И там, за рубежом, люди обрадовались: они увидели живых людей, которые пишут о любви, красиво читают стихи. Нормальные живые люди… Мы начали собираться вместе. Ведь невероятные вещи происходили: иностранные поэты выступали на своем родном языке перед другой аудиторией!.. Это сейчас я читаю свои стихи по-английски, а тогда я не знал никакого языка, я выезжал — и читал по-русски. Выступали мы с переводчиками.
— Но вот когда Окуджава в Японии выступал — никаких переводчиков не требовалось. А как его принимали!. — я вспомнил, с каким удивлением рассказывал Булат Шалвович о своих поездках в Японию. И во Францию. И в Германию — где, бывало, говорящие по-русски составляли лишь какую-то малую часть аудитории.
— Совершенно верно. А тогда мы почему-то для многих людей во многих странах были воплощением надежд. Между прочим, я получил недавно письмо от одной еврейской семьи, где мальчика назвали Бабий Яр, в память этого трагического события. И в честь моего стихотворения тоже. А у них, — возвращаясь к оппонентам своего поколения, — продолжал Евтушенко, — у них этого нет. Они могут печатать сколько угодно мата, писать о сексе… И всё равно — у них такой аудитории нет.
Был перелом такой в истории, который совпал с развитием массовых коммуникаций. Проясню, что я имею в виду. Конечно же, я просто не могу сравнить себя с Пушкиным: он — в тысячу раз лучше поэт, чем любой из поэтов нашего поколения, разумеется, и я. Но какая аудитория была у Пушкина при жизни? Ну, он в лицее читал про Державина — сколько людей там было? Человек сто, наверное. Ну, с гусарами собирались, с товарищами — тоже где-то сто человек, не больше.
— «Страшно далеки они от народа!», — так что ли? — вставил я.
— Да-да… — улыбнулся Евтушенко. — Понимаешь, появились другие вещи. Когда были напечатаны «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», у меня было… 18 стихов опубликовано в «Нью-Йорк Таймс», это невероятная вещь! — она же, вообще, не печатает стихов. Да еще с иностранного языка переведенные… Стихи становились событием не только у нас, но и везде. И этого добилось наше поколение. Если Сталин зарешетил окно, прорубленное когда-то в Европу, мы заново пробивали его. Поэтому у меня есть читатели во многих странах. Ты, кстати, видел: некоторые из шестидесятников американских были на этом вечере в Сан-Хосе — они с тех времен ходят на мои концерты. И это тоже роль нашего поколения.
У меня есть строчки посвященные шестидесятникам: «Мы для кого-то были модными, кого-то славой мы обидели, но мы вас сделали свободными, сегодняшние оскорбители…» Всё правда! — мы дали им свободу, которая им
— Я не могу представить себе, — согласился я, — чтобы на чтении стихов кого-то из тех, о ком мы говорим, люди плакали. А вчера я, сидя на твоем вечере в зале рядом с нашим замечательным другом Фрумкиным Саем, пережившим Холокост, видел, как по его щекам катились слезы. Что свидетельствует в который раз: кроме собственно формы, существуют очень важные внутренние качества, присущие поэзии и отличающие её от даже самым искусным образом зарифмованной прозы — Мы все одновременно учились у многих поэтов предыдущих поколений, — продолжал Евтушенко. — Но мы еще учились друг у друга. Вот, к примеру, мне сегодняшние стихи Вознесенского не нравятся. Видимо, ему мои — тоже. Но это неважно… А всё равно, я себя, как поэта, не могу предствить без его ранних замечательных стихов — таких, как «Я Гойя», «Осень в Сигулде» или «Белла». У нас было какое-то взаимное переливание. У нас, бывших совершенно разными…
— «Немых обсчитали, немые вопили, медяшек медальки влипали в опилки…», — пришло мне на память. — Я вывез с собой самый первый его сборничек — «Мозаику», с цензурными «выдерками» страниц, сделанными уже после печати и брошюровки… Изданный, кажется, в Ярославле…
— Во Владимире, — уточнил Евтушенко. — Это уникальность судьбы нашего поколения, невольно оказавшегося пророком. Не могу сказать, что мы достаточно логично понимали это. Мне Горбачев рассказал одну историю. Однажды он мне позвонил, тогда я еще был членом парламента, и сказал: «Мы, знаете, сидим с Раисой Максимовной, перечитываем вашу книжку. Нашли давно изданную книжку и вспомнили, как однажды приехали к морю, и у нас была одна история, о которой я не хочу говорить. Отопление там не работало, какой-то курортишко… Давно ведь это было, были ваши стихи с нами, стихи поэтов вашего поколения.
Мы сидели, закутанные в одеяло, и друг другу читали стихи. И, знаете, когда я приехал учиться в Москву, я был совсем другим человеком. Я же вас видел тогда: вы однажды выступали на Стромынке в общежитии, в столовой. Вы не помните такое выступление? Человек 15 пришло, вы читали, и у меня просто голова потом «повернулась» в другую сторону. И я подумал: ведь мы же с вами ровесники. Я задумался тогда вообще о жизни — впервые». А я, честно говоря, просто не помню, когда я там выступал — мало ли где я выступал за свою жизнь!..
— Вот и на нашем вечере вчера бывший военный моряк вспомнил, как Евтушенко приезжал к ним на пароход в 57-м.
— Да, конечно. И очень жалко, что в нашей поэзии такое произошло… В чем, думаю я, недостатки наших модернистов? Мы учились у предыдущего поколения, мы дружили с ним. Когда Ярослава Смелякова выпустили из тюрьмы, Миша Луконин предложил мне вместе встретить его. Для меня это была огромная честь, потому что я знал его стихи наизусть. И вдруг Смеляков стал цитировать мои строчки: он, оказывается, заметил их, нашел где-то там в журналах. И он попросил меня почитать что-нибудь.