Брейгель
Шрифт:
Антверпен, писал Гвиччардини, производит все, чего только можно пожелать, «ибо здесь не только изготавливают сукна, все виды полотна, шпалеры, ковры, подобные турецким, бумазею, доспехи и всю другую военную амуницию, выделывают кожи, пишут картины, красят ткани, делают краски, занимаются золочением и серебрением, производят венецианское стекло и всякого рода товары из золота, серебра, шелка, растительных волокон, шерсти, любых металлов, а также другие вещи без счета — например, разные шелковые ткани типа бархата, атласа, дамб22 и прочее; но производят они с помощью шелковичных червей — наперекор природе и местному климату — и сам шелк, пусть в небольших количествах, а поступающую из-за границы шелковую пряжу, превосходного качества, перерабатывают на месте и потом наряжаются в шелка. Наконец, здесь с большим искусством и изобретательностью улучшают качество металлов, воска, сахара и других привозных товаров и делают великолепную алую краску, которую мы называем «киноварь». А сколько же художников в тот год, в те года было в Антверпене? Сколько скульпторов, граверов? Несколько сот человек. В 1535 году триста живописцев уехали из Антверпена в Италию, примерно треть из них — по приглашению герцога Мантуанского. Schilderpand — антверпенская биржа картин — представляла собой постоянную экспозицию под аркадами, то есть почти
Брейгель не только имел обыкновение прохаживаться по Schilderpand, рассматривая картины и извлекая уроки как из достойных восхищения, так и из посредственных полотен; он также учился и получал удовольствие на Tapesierspand, бирже шпалер, — и мог издалека определить, поступил ли данный ковер из мастерских Брюсселя, Синт-Трёйдена или Ауденарде. Он часто смешивался с толпой, которая постоянно теснилась близ монастыря доминиканцев: там выставляли все самое дорогое, что производилось и продавалось в Антверпене: книги Плантена, оружие с черненой насечкой, шлемы и кирасы, бриллианты, украшения, чаши и блюда из золота и серебра, нюрнбергские часы в оправе из рубинов, зеркала и четки, духи, кружева, керамику и венецианское стекло.
«Этот город, — говорит Гвиччардини, — удивительным образом день ото дня становится многолюднее и краше. Тем не менее там живут сегодня (хотя часть низших классов и некоторые другие люди, придерживающиеся более строгих нравов, сохраняют старый обычай питаться скромно), потребляя столь роскошную и разнообразную пищу, что это кажется не совсем пристойным. Соответственно и одеваются мужчины и женщины всех возрастов очень хорошо (сообразно со своими возможностями и положением), всегда избирая новые и красивые фасоны, однако многие — гораздо более богато и помпезно, чем дозволяют приличия и порядочность. И потом, там во всякий час дня и ночи можно увидеть свадебные пиры, банкеты, танцы; со всех сторон слышатся звуки всяческих музыкальных инструментов, пение и веселые возгласы; короче говоря, повсюду и на всех путях являют себя богатство, могущество, высокомерие и блеск этого города». Дважды в день, утром и после полудня, негоцианты торжественным шествием устремлялись к Бирже, а перед группой ганзейских купцов даже выступал духовой оркестр, причем инструменты были шире и выше самих музыкантов.
Дюрер любил Антверпен, как ни один другой город Нидерландов. Здесь он чувствовал себя так, будто находился на берегах американского континента или в самом средоточии мира. Он заплатил три флорина за две солонки из слоновой кости. Лаврентий Стерк, счетовод, поднес ему в качестве презента деревянный индейский щит. Эразм Роттердамский подарил короткий испанский плащ и три портрета из своей коллекции. Дюрер посетил только что построенный дом Арнольда ван Лире, бургомистра, на Принсенстраат, и нашел его прекрасно спланированным и удивительно просторным, комнаты — роскошными, очень большими и многочисленными, башенку над домом — богато украшенной, а сад — громадным. «Summa summarum23 — записал он в своем дневнике, — дом настолько великолепен, что равного ему я не видал во всей Германии». Он зарисовал эту башенку серебряным карандашом в альбоме набросков (она была по-восточному изящна) — и пока рисовал, через плечо ему заглядывал Лазарь Равенсбургер, предприниматель из Аугсбурга, имевший весьма решительный вид из-за своей большой шляпы с опущенными на уши клапанами. Дюреру не пришлось пожалеть о монетке, которую он дал сторожу, чтобы тот позволил ему подняться на крепостную башню Антверпена, будто бы более высокую, чем страсбургская. Он действительно получил удовольствие, когда тем ветреным днем, отмеченным моросящим дождичком и мельтешением в воздухе чаек и воронья, преодолев страх головокружения, оказался в точке, которая доминировала над городом со всеми его закоулками. Его взгляд опускался на дно дворов-колодцев, скользил по чешуе красных крыш, блуждал по лабиринту улочек и каналов, меж бочками и тюками на набережных, потом останавливался на какой-нибудь одной лодке или на корабле, следовал за течением царственной реки, пока она, уже на подступах к морю, не терялась в туманной дымке. В серых далях Дюрер угадывал очертания незримой Германии. И молился за Лютера, которому, как он знал, угрожала опасность. Позже он отметил в дневнике: собор Антверпена столь велик, что в нем можно одновременно справлять несколько служб и священнослужители не будут мешать друг другу. Он восхищался литургической утварью собора, его скульптурным убранством, а также скамьями, хорами, галереей из резного камня в аббатстве Святого Михаила. «В Антверпене, — писал он, — не экономят на подобных вещах, потому что денег у них достаточно». Те, кто приглашал Дюрера к себе, принимали его как вельможу: самые именитые граждане относились к нему с глубоким уважением, дарили подарки, говорили любезности, устраивали в его честь банкеты, к нему на дом присылали бочонки вина. На ближайшее воскресенье после Успения он не забыл загодя найти себе наилучшее место, чтобы наблюдать торжественное шествие к собору Богоматери. Все горожане участвовали в этом празднике, все ремесленные гильдии и торговые корпорации, причем каждый был одет соответственно своему положению, но самым роскошным образом. Каждая корпорация и гильдия имела отличительные знаки, которые Дюрер зарисовывал по мере продвижения процессии. В подражание немецкой моде здесь собралось множество флейтистов и барабанщиков, а также прочих музыкантов, которые изо всех сил дудели в медные духовые инструменты; все это вместе производило невообразимый шум.
Думал ли Дюрер когда-нибудь, что ему доведется увидеть, как Карл, направляющийся в Ахен, чтобы принять императорскую корону, совершит триумфальный въезд в Антверпен? Человек, у которого Дюрер гостил, Петр Эгидий, первый секретарь города, издатель Эразма Роттердамского и друг Томаса Мора, которому тот посвятил «Утопию», был одним из главных распорядителей праздника и всех церемоний. Он повел Дюрера в мастерскую живописцев (она располагалась в арсенале), где изготавливались детали триумфальных арок, подмостки для представлений, всякого рода декоративное убранство, прецессионные колесницы. Эгидий самолично чертил планы и запечатлел образ того праздничного химерического города из полотна и раскрашенного дерева, в одночасье возникшего среди города повседневного и занявшего куда более прочное место в памяти людей, чем тысячи обыкновенных домов, которых с каждым веком остается все меньше. Дюрер же написал проспект ожидаемых празднеств и чудес: Hypotheses sive argumenta spectaculorum quae sereniis. et invict. Caes. Carlo Pio sunt editori, «Предположения или аргументы касательно зрелищ, посвященных сиятельнейшему и непобедимому Цезарю Карлу Благочестивому» (цена 1 денье). Однако то, что сочинитель сей брошюры увидел в действительности, превзошло все его ожидания. Шествие открывали
И Дюрер купил за пять пфеннигов памфлет Лютера и еще за пфенниг — Condemnatio doctrinae librorum Martini Luther per quodam magistror Lovanienses et colonienses facta, cum responsione Lutheri — «Осуждение доктрин, содержащихся в книгах Мартина Лютера». Стал бы он покупать сей пасквиль, если бы там не было ответа гонимого Учителя? Здесь, в Антверпене, друзей Лютера много. Полиция предпочитает этого не замечать. Такой порт не может существовать без свободы и льгот. Если вы не хотите, чтобы иностранные купцы покинули город и предпочли ему Лондон или Германию, приходится терпеть здесь такое, за что в других местах преследуют и отправляют на костер. И терпеть это будут до последнего. Ведь без богатств Антверпена что станет с Империей и Испанией, их войсками и флотом? Карл покоряется необходимости терпеть в Антверпене эти нечестивые книги, неблагонадежные разговоры, мятежные и безумные мысли — как отцы города покоряются необходимости и выделяют для проституток специальный квартал. Дюрер мог бы навсегда осесть здесь. Антверпен предлагает ему (как недавно предлагала и Венеция) триста флоринов годового содержания, дом, освобождение от налогов. Но он вернется в Нюрнберг.
«Всего несколько лет назад, — думал Брейгель, — я мог увидеть Дюрера вот на этих улицах, у этого причала. Я мог бы встретиться с Томасом Мором, который приехал с посольством в Брюгге и, когда испанцы удалились в Брюссель, чтобы обсудить его предложения, решил посетить Антверпен». Предпочел ли бы Брейгель жить в то время? Сам остров Утопия возбуждал его фантазию куда меньше, нежели начальные страницы книги Мора: «…Пока я там (в Антверпене. — Т. Б.) жил, меня часто навещал Петр Эгидий, родом из Антверпена, среди прочих самый приятный… <…> приятнейшей обходительностью своей и сладостнейшей беседой облегчил он мне в большой мере тоску по отечеству, домашнему очагу, жене и детям. <…> Однажды я присутствовал на богослужении в храме Девы Марии, красивейшем в городе; туда ходит весьма много народа. Когда месса закончилась и я собирался воротиться в гостиницу, то случайно увидел, как Петр беседует с неким чужестранцем преклонного возраста, с загорелым лицом, большой бородой, с плащом, небрежно свисающим с плеча; по лицу и одежде мне показалось, что он моряк…».24 И после этого начинается рассказ о путешествии. Однако описание нравов Амаурота не захватывало Брейгеля в такой мере, как словесный портрет моряка из антверпенского порта.
Искусствоведы придумывают прозвища художникам, чьих имен они не знают. Отсюда эти выражения-эмблемы: Мастер Непорочной Девы среди девственниц, Мастер из Аугсбурга, Флемальский мастер, Мастер ткацкого челнока, Альтенкиршский мастер василька, Монограммист из Брунсвика. Последнего некоторые специалисты отождествляют с Яном ван Амстелом, шурином Питера Кукке по его первому браку; другие — с Марией Бессемере Верхюлст. Предлагались ли бы такие отождествления, если бы работы Монограммиста не казались провозвестием брейгелевского стиля? Обе гипотезы допускают, что Брейгель мог познакомиться с этими работами еще в годы ученичества. Но ведь сходство его живописных приемов с приемами Монограммиста становится заметным только после возвращения Брейгеля из Голландии. Может быть, художник, чьи работы Брейгель видел у Корнхерта, и есть тот, кого историки искусства называют Монограммистом из Брунсвика!
Корнхерт показал Брейгелю картины, которые только что приобрел и сам еще толком не успел рассмотреть, в последний момент, по внезапному порыву: несколько полотен, проданных ему оптом на аукционе выморочного имущества. О прежнем владельце картин ничего не было известно — умер ли он или каким-то иным образом исчез; о художнике — тоже (он мог быть заезжим путешественником). В комнате, куда ввели Брейгеля, царила полутьма: картины были прислонены к лестнице, Корнхерт и Корнелия пытались расставить их на клавесине, а самое большое полотно укрепили на мольберте. Брейгель приблизился к ним, держа в руке подсвечник. То, что он увидел, тронуло его душу, как ни одна другая картина, которую он знал прежде. Его поразила даже не гениальность этих работ, а то обстоятельство, что они открывали перед ним новую дорогу, были провозвестием будущих творений — его собственных.
И вот теперь он сходит на берег в Антверпене, не замедляя шага, пересекает территорию порта, идет по городским улицам… Вот он уже в полумраке своей комнаты, ставни которой еще не успел открыть. Он счастлив вновь оказаться дома, в своей мастерской, увидеть большой стол, заваленный, как снегом, листами бумаги. Его самое живое впечатление от путешествия — это не города и облачное небо, не слова и лица, не ураган на море и вздыбленные валы под гудящим ветром, но те картины, которые он видел в Харлеме, ночью, при свете свечи.