Брожение
Шрифт:
На станции поднялась суматоха. Прибежал Орловский; Залеский, бледный, растерянный, так и застыл, не выпуская из рук велосипеда. Лошадей увели, а кучер, который, к счастью, при падении не пострадал, поехал домой за другой бричкой. Анджей только поранил руку о камень; он туго обмотал ее платком, чтобы остановить кровь, и поздоровался с Орловским.
— Ничего, простая случайность, но вы, пан Залеский, могли бы ездить и в другом месте, а не там, где стоянка для лошадей: они, видимо, испугались велосипеда и понесли.
Залеский с подчеркнутой учтивостью стал перед Анджеем извиняться.
— Не имеет значения; что случилось,
— Вы, пан Анджей, если вам угодно, можете простить Залескому и рану, и бричку, и испуг, но я не могу: это противоречит инструкции. Я должен написать рапорт— так велит мне совесть.
— Пишите хоть десять дурацких ваших рапортов! — проворчал Залеский, снова сел на велосипед и с удвоенным азартом принялся кружить у подъезда.
— Напишу, клянусь богом, напишу! — кричал Орловский. — Вы подвергаете людей опасности, кроме того, вам надлежит быть не здесь, а на службе. Пан Бабинский, пан Станислав! — позвал он Стася, входя в канцелярию. — Напишем рапорт.
Стась сунул под бумаги недописанное письмо матери и поплелся за Орловским. А тот вдруг вспомнил, что оставил Гжесикевича у подъезда, и выбежал из комнаты.
Стась в спешке стал дописывать письмо:
«Письмо и корзину получил, благодарю от всего сердца за присланную колбасу, только, как мне показалось, она пересолена: все время хочется пить. Лошади Гжесикевича, того самого, который ездит к панне Орловской, испугались велосипеда Залеского, свернули с дороги и понесли; бричка разбилась, но с Гжесикевичем ничего не случилось. Старый идиот собирается писать рапорт на Залеского и наверняка напишет — уж очень рассвирепел. Если напишет, то Залескому несдобровать, могут быть большие неприятности и даже перевод в другое место. Узнай, мамуся, об этом в дирекции. Дяде к этому времени будет все известно. Посылаю бутылочку для камфарного спирта. Вчера израсходовал последний, после этого чувствовал себя хорошо: спал прекрасно, к утру язык стал нормальный. Может быть, мамуся, ты спросишь у Фельца, отчего у меня сегодня ноют суставы — едва могу двигаться. Колбасы больше не присылай, пришли лучше ветчину или окорок. Папирос хватит до воскресенья. Целую тебя, мамуся, крепко, крепко.
Стась».
Едва успел он отложить письмо в корзинку, которую всякий раз отсылал с проводником к матери, как в канцелярию вернулся Орловский — к станции подходил пассажирский поезд.
Гжесикевич с волнением отправился наверх. Рука сильно болела, и это раздражало его. Но, очутившись в той самой гостиной, где несколько месяцев назад получил отказ, Анджей забыл о боли, уселся за стол и с трепетом стал ждать Янку.
Янка, несмотря на то, что давно ждала этого визита, чувствовала себя смущенной. Она долго смотрелась в зеркало, приглаживала волосы, старательно оправляла платье — только бы оттянуть время.
Когда Янка наконец вышла в гостиную, Гжесикевич вскочил и пошел ей навстречу. Его поразил ее болезненный вид — бледное лицо, глубокие складки в углах рта, темные круги под глазами.
Они молча пожали друг другу руки.
Янка широким, немного театральным жестом указала ему на стул.
— Еще раз благодарю вас за внимание. Ваш букет доставил мне большую радость, большую, — повторила она, поняв, что эти слова доставляют ему неизъяснимое наслаждение.
—
Желая, как обычно, покрутить свои усы, он поднес руку к лицу и невольно застонал от боли.
— Что с вами? — Янка только сейчас заметила перевязанную руку и кровавые пятна на платке.
— Да так, пустяки: когда выскакивал из брички, ударился о камень.
— Кухарка говорила… Но она сказала, что разбилась только бричка и никто не пострадал.
— Небольшая рана, промою спиртом, и все пройдет,
Янка тотчас ушла за спиртом; несмотря на все протесты Анджея, развязала платок и послала Янову за тазом. Он обмыл себе руку и залил спиртом пораненную ладонь; затем Янка обвязала руку куском чистого полотна. Спирт так жег рану, что Анджей побледнел; пот выступил у него на лбу; он сжал зубы и, превозмогая боль, произнес:
— Не балуйте меня, не приучайте, а то я готов раздробить себе обе руки, чтоб вы только за мной ухаживали.
Янка посмотрела на него ясным, добрым взглядом. Он поцеловал ей руку.
— Я знал, вы очень добры.
По ее лицу пробежала тень, она опустила глаза, не в силах выдержать его взгляда.
— Что у вас слышно? Как родители, сестра? Здоровы?
— Мама велела вам кланяться и спросить, когда вы ее навестите; она очень соскучилась, как и мы все, — добавил он тихо.
— Как-нибудь выберемся с отцом.
— Знаете, я сам себе не верю, смотрю на вас, слушаю, говорю, но не смею подумать, что я и в самом деле опять в той же гостиной.
В его голосе прозвучала грусть.
— Тем не менее это правда; кажется, все возвращается к исходной точке, — сказала она.
— Откровенно говоря, мы с вашим отцом совсем потеряли надежду видеть вас здесь: даже сейчас я спрашиваю себя, не сон ли это. Прошло столько тягостных месяцев ожидания. Этого времени я не забуду никогда. Мы просиживали в гостиной с вашим отцом целые вечера, не сказав друг другу ни слова, душой и мыслями устремляясь к вам. — Он показал на Янкину фотографию на столе.
Анджей поднялся, в глазах его отражалась боль воспоминаний. Он пересел на другой стул. Янка молча разглядывала его. Теперь она открыла в нем что-то привлекательное. В нем не было ничего от столичных повес, похожих на пуделей, вечно скачущих как на пружинках около женщин. В его голосе звучали искренность и глубокое чувство, от него веяло силой и благородством. Это ей импонировало. Янка всматривалась в него, как в актера, вдохновенно играющего роль, следила то за его мимикой, взглядом, движениями, то устремляла взор на блеск бриллиантового перстня, который он носил на пальце, то переводила взгляд на булавку галстука, стараясь заглушить в себе чувство сожаления и вины, пробуждавшейся в ней.
— Вы ездили летом за границу? — прервала она затянувшееся молчание.
— Нет, но… — Анджей кашлянул, чтобы скрыть смущение. Он чуть не проговорился, что каждую неделю ездил в Варшаву, чтобы хоть издали взглянуть на нее.
— Завидую свободе мужчин — вы можете делать все, что угодно, вам не надо ни перед кем отчитываться.
— Да, но мы, мужчины, часто злоупотребляем своей свободой.
— Разве это бывает плохо?
— Конечно, всякое излишество, всякое заблуждение, всякий необдуманный поступок всего сильнее отражается впоследствии на нас самих.