Брюсов
Шрифт:
«Неизвестный, осмеянный, странный», — сказал Брюсов о себе в 1896 г. Ныне он всем известен, он признан, а не осмеян, влиянием его отмечена целая эпоха русской поэзии. Но шее это относится к личной судьбе поэта. Стихи же, написанные им восемнадцать лет тому назад, и сейчас представляются нам такими же «странными» как тогда:
Создал я в тайных мечтах Мир идеальной природы. Что перед ней этот прах: Степи, и скалы, и воды!«Мечта», «фантазия», «греза» — вот излюбленные слова начинающего Брюсова. Момент творчества для него неразделен с моментом мечты, презрительно отвергающей «этот прах: степи, и скалы, и воды». Создание этого «идеального мира» есть основной мотив его юношеской поэзии. Процесс творчества есть
Большая комната. Сумерки. Фонари за окнами. Тени пальм на белой кафельной печи: это во внешнем. И все та же любимая, неизменная, но неясная «мечта» — внутри. Брюсов сразу находит простейшее соответствие:
Тень несозданных созданий Колыхается во сне, Словно лопасти латаний На эмалевой стене.Фиолетовые вечерние тени лапчатых листьев: мир. Еще несозданные стихи — в мечте:
Фиолетовые руки На эмалевой стене Полусонно чертят звуки В звонко-звучной тишине.Последняя строка означает уже совершившееся сочетание внешней тишины и внутренних голосов. Созидается мир, немного нелепый, «идеальный», — тот, где «мечта» сочетается с действительностью в формах расплывчатых и странных:
И прозрачные киоски В звонко-звучной тишине Вырастают, словно блестки, При лазоревой луне.И вот, далее, отраженный, мечтаемый мир становится второй действительностью. Восходит луна («прах!») — но с ней одновременно в «идеальной» природе, на эмалевой поверхности, восходит вторая луна, почти такая же, только более близкая:
Всходит месяц обнаженный При лазоревой луне… Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне.«Мечта» побеждает реальность. Собственный мир, с собственной луной, уже создан — и поэт решительно отсекает его от обычного мира, больше ненужного:
Тайны созданных созданий С лаской ластятся ко мне, И трепещет тень латаний На эмалевой стене.«Несозданное» стало «созданным». Уже созданные создания отщепляются от реального мира и получают бытие самостоятельное. В первой строфе они еще не оформились и «колыхаются, словно лопасти латаний». В последней они сами по себе «ластятся» к поэту, а пальмы сами по себе бросают свои обычные тени. Некогда связывавший их союз «словно» заменен разделяющим «и»: два мира разделены окончательно. Такое соотношение между миром и творчеством характерно для поэта-символиста. Однако, в той резкости, с какой его выражает начинающий Брюсов, есть значительная доля позы и литературного задора (Ходасевич В. «Juvenilia» Брюсова // София. 1914. № 2. С. 65-67).
Вышедшее третье издание собрания сочинений Валерия Брюсова доказывает, что симпатии публики к этому большому поэту держатся все так же прочно. Том III настоящего издания заключает в себе хорошо знакомую поклонникам автора четвертую книгу стихов «Urbi et Orbi» <…> Новыми являются здесь только 24, не включенные в первые два издания, стихотворения
Том IV стихов издан сравнительно недавно и вообще менее известен широкому кругу читателей. «Stephanos» посвящен Вяч. Иванову, и местами определенно ощущается духовная близость автора к миропониманию этого мыслителя. Много прекрасного в первом отделе: «Вечеровые песни», «Приветствие», «Туман», «Голос прошлого», «Тишина», «Вечер после дождя» — на все эти стихи ложится луч мистического приятия любви и природы. Изящны картины отдела с эпиграфом из Вл. Соловьева, видимо, навеянные творчеством нашего великого философа и поэта: — «На Сайме». Но гармонической целости здесь вредит частое употребление Валерием Брюсовым вещественных сравнений: «желтый шелк» и «голубой атлас» горизонта; «вечер нижет бисер», волны — «шитые шелками»; «янтарь» неба; «жемчужный» дым. Эти, к сожалению, часто применяемые как старыми, так и новыми нашими поэтами выражения — дешевы, безвкусны и недостойны автора.
Отдел «Правда вечная кумиров» — почти сплошь посвящен мифологии. Им, собственно, и следовало бы начать настоящий, посвященный эллинисту Вяч. Иванову сборник. Строго закончены и стильны: «Орфей и Эвридика», «Тезей и Ариадна», «Антоний».
Захватывающий апокалипсическими глубинами «Патмос» уже иного духа и заставляет пожалеть, что высокоталантливый автор так упорно избегал в своем творчестве библейских и евангельских тем, если не считать таких напряженно и исключительно эротических вещей, как «Адам и Ева» и немногих других. Брюсов упорно держится земли и темных сатанинских бездн и в жутком отделе: «Из ада изведенные», примыкающем по настроению к ассирийскому эпосу и толкующем мрачно-безнадежную обреченность любви. В этом отделе – настоящее богатство пламенных образов и четких художественных фраз, надолго врезающихся в память.
Не изменяет автору его верная влюбленность в город, в жизнь улицы, со всеми ее заманчивыми загадками, прикрашенными обманами, язвами и грехами. Но «Конь Блед» вносит в эти переживания неожиданную ноту стихийного апокалипсического ужаса, по дерзновенности размаха и сопоставлений сближающего автора с замыслами Врубеля. Чурляниса и наших художников-безумцев, заплативших страшною ценою погасшего разума за свои попытки проникнуть за грань дозволенного и постигаемого. Брюсов же разбирается в этих сверхземных настроениях с обычной своей умственной ясностью и силой. Так же, как и «Патмос», «Конь Блед» намекает на некий поворотный пункт, на грядущие возможности его творческих путей.
Вторую часть IV тома составляют «Все напевы». Здесь собраны издающиеся всего второй раз и поэтому менее распространенные поэтические произведения автора. И, несмотря на это, едва ли не лучшие. На них лежит только изредка нарушаемая общая печать продуманного, мягкого, иногда светлого покоя. (3. Б. [Зноско-Боровский Е. А.]. <Рец. на т. 3, 4. Полн. собр. соч.> // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1915. № 8. С. 620).
На мертвенно-сером фоне холодно и жутко горят золотые буквы — такова обложка полного собрания сочинений В. Брюсова. И в этом сочетании есть, действительно, что-то подлинно Брюсовское. Сквозь серую, сумеречную «повседневность» странно, болезненно и немного жутко вспыхивают золотые «мгновения» снов и мечтаний. Пафос Брюсова — в том, что он любит «немыслимое знанье», что он — «алчный» узник, который на волю смотрит из окна своей тюрьмы. Можно сказать, что поэзия Брюсова явилась плодом гносеологического отчаяния — так сознательна она в своем пафосе, так часто восходит она к философии. <…>
За влюбленностью Брюсова в прихотливые сочетания слов чуется безнадежность внутреннего познания, за упорством в области формальных достижений — обескрыленность и тоска духа. Поэзия Брюсова — своеобразная поэтизация раскола между бытием и знанием. Муза Брюсова – трагическая. Дева незнания и сомнения, которая вечно повторяет свое «ignoramus», а в тусклых ее очах — скорбное «ignorabimus» [197] .
Обрученный с ней поэт вступает в заколдованный круг трансцендентности, из которого нет выхода: «Мы вечно, вечно в центре круга, и вечно замкнут кругозор» [198] . <…>
197
Ignoramus et ignorabimus (лат.) — Не знаем и не узнаем.
198
Цитата из стихотворения «Одиночество» («Проходят дни, проходят сроки…») из сборника «Urbi et Orbi».