Будьте красивыми
Шрифт:
Заступив на дежурство, Дягилев еще раз удостоверился, что все связи работают надежно, и, не зная, что делать, сел за стол. С ним так было всегда: когда работа на узле шла нормально, никаких осложнений не было, Дягилев чувствовал себя сущим бездельником, не находил, куда себя девать, хотя он был и приставлен на узле именно для того, чтобы не было осложнений и все связи, и все аппараты работали нормально.
Из кросса выбежал — не вышел, а выбежал — Стрельцов, с книжкой в руке, глаза у него лихорадочно блестели, на лице выступили красные пятна.
— Что с тобой, Игорь? — спросил Дягилев.
— Да так, — отмахнулся Стрельцов. — Скуратов опять. — Подсел к столику напротив Дягилева.
— А чего Скуратов! У нас все в порядке, связь
— «Хождение по мукам».
— О, Телегин, Даша! — Дягилев взял книгу, взвесил в руке, сказал мечтательно: — Знаешь, Игорь, у меня иногда появляется желание сесть и написать что-нибудь — про любовь! Показать бы такую любовь… такую любовь! — Дягилев не видел, что творилось с Игорем, который вовсе и не слушал его и почти в кровь кусал губы. — Сказать, о чем я написал бы? Лейтенант Морозов полюбил Веронику. Она тоже полюбила его. Это была настоящая любовь. Когда они смотрели друг на друга, для них не существовало никого на свете, были только они. Только они, двое, понимаешь, Игорь, двое на всем белом свете! Если бы это как следует описать! И он ради Вероники готов на любой подвиг: бороться со зверем, с фашистом, просидеть двадцать лет в заточении, пойти на расстрел!.. Мне, Игорь, думается, все хорошее, героическое люди делают на земле из любви, только из любви… И вот Вероника изменила Морозову. Как это вышло, они и сами не знают. Она ушла от него, и он после долгих мук кончает с собой, бросается с утеса в море…
— Постой, — криво улыбнулся Стрельцов. — До моря мы еще не дошли. А в здешней речке только выпачкаешься.
Дягилев вздохнул:
— Ты смеешься. Мы всегда смеемся, когда заходит речь про любовь, как будто стыдимся красоты… Ну а с морем, пожалуй, ты прав. Кому нужна такая жертва? Морозов пойдет на фронт, он закроет грудью амбразуру — или протаранит немецкий самолет. Он пойдет на это ради любви, ради верности. Я вот все вижу, понимаю, как это надо сделать, написать, чувствую. — Дягилев даже прищурился, будто рассматривая что-то. — Но… — открыл глаза, развел руками: — Я не Толстой — не могу, не могу…
В экспедиции, за перегородкой, спорили. Громче всех раздавался надтреснутый голосок Пузырева:
— И правильно, Карамышеву надо еще и из комсомола исключить! Стрельцов либеральничает, мы знаем, почему он либеральничает. И в комсомоле семейственность развели. Скажи, Геша, скажи, правильно я говорю?
— Чудак ты, Пузырь! А твое какое дело? — Игорь хоть и не видел, но чувствовал, с какой усмешкой сказал это Шелковников. — Можно и из комсомола, а что из того убудет? А по мне, можно и орден повесить…
Довольный своей остротой, Шелковников вышел из экспедиции, светясь улыбкой.
— Шелковников! — окликнул его Дягилев. — Сержант Шелковников! — Он даже побледнел от волнения. — Прошу… прошу не затевать дебатов с Пузыре-вым, когда вы на посту!..
— Есть, не затевать дебатов! — Шелковников звонко прищелкнул каблуками, с ухмылкой подошел к одному из аппаратов, открыл крышку, включил мотор.
— Из комсомола исключить! — сквозь зубы процедил Дягилев. — Подлецы! Самих исключить!..
Как всегда, бодрый, отлично настроенный, пришел майор Желтухин — дежурный оперативного отдела, поздоровался с Дягилевым.
— Как связи? В порядке? Мне на пару слов «Алтай», — весело сказал он, тряхнув развернутой картой. «Алтай» — это был штурмовой авиакорпус.
— Поработаем сегодня, значит? — оправив гимнастерку, тоже веселея, спросил Дягилев.
— Работнем! Денек хороший будет, — пообещал Желтухин. В лохматых унтах, высокий, широкоплечий, он в сопровождении Дягилева направился к аппарату.
Игорь наклонился, машинально прочел надпись, сделанную кем-то острым карандашом на бумаге, которой был застлан стол Дягилева, на уголке: «Ради бога, не мучьте нас, последний год войны!», подумал: «Вот Федя! Совсем ослеп со своей Вероникой, скоро на лбу напишут, не увидит…» — взял резинку, стер надпись, задумался.
Только сейчас он разговаривал со Скуратовым, и все вышло препаршивейшим образом. Когда Скуратов пришел на кросс, Игорь доложил ему о состоянии связей, а потом
Он был опустошен. Скуратов одним своим видом убивал в нем все чувства, и не только в нем: при инженер-майоре все как бы переставали думать, становились оловянными солдатиками. А Скуратов больше всего любил эту атмосферу слепого повиновения и бездумия, тогда он был спокоен.
«Все кончено! Вот и Пузырев туда же, со своим мнением!» — думал Игорь, слушая, как Желтухин диктует Гале Белой громко, четко:
— В квадратах 2324, 2327, 2328…
Увидев Галю Белую, Игорь нахмурился, вспомнив, что так и не собрался обсудить по комсомольской линии ее проступок — самовольную отлучку из роты на пирушку к шоферам — и внезапно разозлился на нее. Вспомнилось, что сегодня утром, по пути на узел, она опять слишком вольно вела себя в строю, не слушалась даже Дягилева, смеялась, пела, разговаривала, и к ней, к этой легкомысленной, смазливой девчонке, поднялась в нем чуть ли не ненависть. Как это бывает с людьми горючими, вспыльчивыми, уже не думая ни о Варе, ни о себе, ни о Скуратове, Стрельцов решил поговорить с Белой сейчас же, не откладывая.
— Галя, мне с тобой надо поговорить, — сказал он, подойдя к Белой, как только Желтухин передал уточнение боевой задачи.
— А, говори. Я всегда готовая поговорить. — Она глянула на него с ухмылкой. — Или у тебя секретное? Тогда можно шепотом. Садись. — Указала на раскладной стул, на котором только что сидел Желтухин.
— Шепотом! Творишь в открытую, а говорить шепотом! Ну-ка, зайди в кросс…
И пошел к себе, помахивая книжкой.
Галя выключила аппарат, поправила волосы, сказала Ильиной, сидевшей за телетайпом по соседству:
— Глянь за моим аппаратом, Надек, я сейчас. — Встряхнула головой. — Комсорг вызывает, опять, наверное, будет рассказывать стишок «Что такое хорошо и что такое плохо»…
Самым трудным, беспокойным в своей работе комсорга, что всегда вызывало его озабоченность, даже растерянность, Игорь считал вот эти разговоры с людьми, в особенности с девушками, по всяким вопросам их поведения, личной дисциплины, исполнения долга и т. п. Еще со школы у него осталось презрение к «моралям», и он готов был хоть каждый день выпускать стенгазеты и боевые листки, организовывать лекции на какие-нибудь общие темы, тормошить Валентинова насчет массовых мероприятий, только бы избавиться от «моралей», самому не выступать в роли докучливого моралиста, тем более сам он, по своей молодости и неопытности, не имел никакого внутреннего права поучать и наставлять людей. Он как-то сказал об этом Лаврищеву, но Лаврищев не одобрил его, даже наоборот, настойчиво внушил ему, что во всяком партийном и комсомольском деле вот эта индивидуальная работа с людьми и есть самое главное и что без этой работы все остальное, в том числе и стенгазеты, и лекции на общие темы, и массовые мероприятия могут потерять всякое значение а превратиться в одну формальность. «Надо работать с каждым человеком, воспитывать и шлифовать каждого человека в отдельности, рассчитывать, на кого, в каких условиях и как можно опереться, и тот парторг или комсорг, который сможет надеяться на своих людей так же, как на себя, тот и будет настоящим парторгом или комсоргом», — сказал Лаврищев.