Бурса
Шрифт:
В мое время Орловский служил земцем и прирабатывал уроками. Он остался бобылем, и его трудно было представить семейным. На окраине горевала двоюродная сестра его, вдова с тремя малолетками, и добрую долю своего заработка Михал Палыч отдавал ей.
Сперва я очень боялся Михал Палыча. Скуластый, сутулый, нескладный, косолапый, в преогромных очках, он подавлял меня своей угрюмостью, отрывистой грубоватой речью, нелюдимостью и взглядами исподлобья. Я скоро узнал, что Михал Палыч иногда «срывается», запивает. Тогда происходят с ним разные разности. Однажды он в ресторане, проходя мимо стола, где весело обедали и выпивали молодые люди и дамы, ни с того, ни с сего захватил всей своей пятерней пригоршню риса с тарелки, не долго думая отправил рис за корсаж некоей актрисе и был бит помянутыми молодыми людьми совместно с лакеями и служителями оного ресторана. В другой раз он забрался в карету, в ней заснул и был обнаружен владельцем, губернатором, уже по дороге домой. Губернатор до того растерялся, что довез Михал Палыча до губернаторских своих палат и даже не сдал его на съезжую
— Что ты читаешь? — сказал он, застав меня за «Арканзасскими трапперами» Купера. — Ерунда, брат, пустейшая пустяковина! Не духовная пища, а бумажные змеи, игрушечные мельницы! Ты, брат, других сочинителей читай… Постой, я тебе сейчас покажу, кого нужно читать… — С высокой полки Михал Палыч достал увесистую книгу в темном коленкоровом переплете, подошел к столу, обдавая сивухой и табаком.
— Вот, послушай, — сказал он внушительно и поглядел на меня поверх очков, сдвинутых низко на нос. — «Мы сочли за необходимое, — читал он с расстановкой, — предупредить читателя, что если он слаб на нервы и в литературе ищет развлечения и элегантных образов, то пусть он не читает мою книгу… Мы покажем вам разврат глубокий, невежество поражающее, где не знают, что такое земля, солнце, луна, ветер и т. п. и как скоты смотрят на явления жизни и природы; покажем бедность, до того облежавшуюся, что потеряно и притуплено чувство страдания от нее; покажем забитость неисходную, покажем подлость и низость души закоренелую… Полюбуйтесь!.. Нет, кому не следует, пусть не читает моей повести!..»
— И показал, показал! — в неожиданным азартом воскликнул Михал Палыч и даже стукнул кулаком по столу. — «Очерками бурсы» показал и остальным показал! Но… преждевременно погиб… от запоя, в нищете-с! Похоронить было не на что, да-с!..
Михал Палыч подошел к окну и порывисто распахнул раму. Повеяло вечерней октябрьской прохладой.
— А почему погиб, почему не прожил даже и тридцати лет, спрошу я вас, сударь?
Орловский опустил крупную, кудлатую голову и зашагал из угла в угол по комнате, натыкаясь на стены.
— А потому погиб, а потому загубил младую жизнь свою, что попытался честно прожить! А знаете ли вы, уважаемый, что значит честно прожить?.. Мир ведал безумцев, бунтарей, проповедников, мучеников, вожаков, фанатиков. Велики их дела, самоотверженна их жизнь! Но… полная, совершенная честность им неведома, да-с! Не-ве-до-ма! Настоящая честность — без иллюзий, без миражей, без прикрас… Посмейте взглянуть на человека, каков он есть, без выдумок, без мечтаний! Сумейте поглядеть на мир без эстетик, без этого — как хороши, как свежи были розы!.. Попробуйте, сударь вы мой, и тогда убедитесь, насколько это затруднительно, насколько тяжело и прискорбно! Нечего тешить себя романтикой, мечтаниями об осчастливленном, о подчищенном человечестве, нечего услаждать себя верой и надеждой, неизвестно на чем положенных, обличениями вещей невидимых, чарами, утопиями и сновидениями наяву! Довольно! Пора, давно пора познать суть жизни без вымыслов! Правда глаза режет. Ничего, пусть колет, пусть режет! Честнее! Скорее рассеется морока… Заметьте себе, сударь: в отечественной нашей литературе Помяловские — явление редкое и даже невиданное. Их до сих времен не оценили еще по-настоящему. Гоголь, Толстой, Достоевский, Белинский, Герцен, Чернышевский, Михайловский, Лавров и многие другие — были одержимы вероучениями, догматами, миражами. Каждый из них по-своему украшал мир на свой образец, всякий одевал его в ризы, кадил ему ладаном. Один поклонился розге и крепостному праву, другой системам Фурье и Сен-Симона, Гегелю, третий признал совершенством Платона Каратаева, четвертый утвердился на православии, пятый открыл свой закон неустанного и отрадного совершенствования человеческого рода, и так далее и тому подобное. А наши неотесанные бурсаки: Помяловские, Решетниковы, Левитовы никаких богослужений не совершали, ладаном не кадили, фимиам не воскуряли и душистых гвоздичек в нос себе не клали для приятного запаха. Они прямо брякнули правду, без вранья и виляний. Согласен, невежливо, грубо, в хорошем, в образованном обществе не полагается бухать прямо в лицо, вовсеуслышание, что на сердце и на ум легло! Неучтиво! Да где же этой самой учтивости было обучаться! Увидали же неотесанные бурсаки округ себя мерзость запустения, кромешный мрак, гадов ползучих, жалкое человеческое отребье, трепещущую и страждущую человеческую плоть, брюхатых жирных пауков, тарантулов, раздувшихся горой!.. Да… Это после них, позже славные, но наивные люди соорудили мужика-общинника, правдолюбца, готового водворить на земле рай и всякое благоволение. Дьячковские да кухаркины сыны этим сомнительным делом не занимались. Из мужика идола не делали. Почитайте, сударь, Николая Успенского; он в босяках тупым ножичком зарезался; или кого-нибудь другого из них почитайте: жестоко, мрачно, горько, но верно, по справедливо; без выдумок…
Михал Палыч произнес все это с неожиданным для меня подъемом, даже со страстью, топчась по комнате и ломая пальцы; оборвав речь, он тяжело осел в обшарпанное кресло, сразу осунулся, лицо у него потемнело, он забылся. Очнувшись, глухо вымолвил:
…— Страшновато!.. У жизни вид, словно у Вия. Хома Брут взглянул и не выдержал… Тут на него и набросилась нечистая сила… И волшебный круг не помогает… Со сказкой жить легче, в сказке — выход из безотрадности, сказка создает новый мир. Самое трудное жить по заповеди: не сотвори себе кумира… Иной идолопоклонничает утопиям, иной — науке, иной — искусствам, иной — человечеству, страданию, богу на небе или на земле… кто во что горазд. А я вот не признаю, не хочу никаких идолов. Стыдно-с идолопоклонствовать… Не хочу на мир, на людей накидывать покровов. Да… А ерундовские выдумки про ягуаров, про Кожаного Чулка, про пампасы ты, братец, брось… Узнай правду земли, какая есть она…
…Я перестал дичиться Михал Палыча и стал запоминать его рассуждения. Больше всего я любил его слушать, когда он бывал только «на взводе». Тогда он говорил даже увлекательно. Позже наступало тяжелое опьянение, Михал Палыч начинал бессвязно бормотать и ругаться. Бенедиктов уводил его в другую комнату и старался уложить в кровать. Удавалось это не легко: Орловский без шапки и пальто скрывался иногда и ночевал где-то в кабаках и в притонах, откуда появлялся в истерзанном виде. Я очень жалел Михал Палыча хорошей, детской жалостью и сильно привязался к нему. Михал Палыч это чувствовал, и в его грубоватостях находил я к себе расположение…
…Удивительно, как иногда во-время случаются встречи с нужными людьми! Михал Палыч мне нужен был в ту пору, чтобы я легче и скорее мог освободиться от того, что стало мне сильной помехой. Он разрушал увлечение Майн-Ридом, Жюлем Верном, мои детские предрассудки. Он был маловер по преимуществу. Такие маловеры в те годы нередко выходили из стен бурсы. Орловские видели зорко, видели много темного, отвратительного. В деревне они жили рядом с крестьянским разорением; в городе уже одна бурса недалеко отстояла от босяцкого и бродяжьего дна. Маловерами Орловским помогали делаться и писатели-шестидесятники. Дальше этого большинство Михал Палычей, однако, не пошло, хотя глаза их и впрямь были открыты, мешала мелко-мещанская среда, алкоголизм, деревенское недоверие, российская лень, покладистость и целый ряд иных многоразличных обстоятельств. Михал Палычи прозябали в провинциях, в нищих углах, и к сорока годам обычно гибли от пьянства. Впрочем Орловский — об этом дальше — не был чужд и некоторым другим «знаменьям времени».
…Я не жалел, что лишился «казенного кошта». Тайное сообщество тугов-душителей с осени к боевым действиям не приступило. Другое начинало нас занимать. Из нашего круга я и Стальное Тело с чугунным гашником первыми подвергли сомнениям веру отцов. Я был набожным подростком. Еще в раннем детстве меня пленил Христос, его проповеди о богатых и бедных, о саддукеях и фарисеях, тайная вечеря, моление о чаше в Гефсиманском саду, крестные страдания. Я также не знал, как может существовать вселенная без творца, я боялся дьявола и аггелов его, страшного суда и возмездия. С озорством тугов-душителей моя вера легко уживалась. Перед выступлениями иогов я обычно просил бога об удачном окончании дела. Я просил помочь нам очистить кладовую у эконома, угостить камнем Кривого или Красавчика, «высадить» стекла у Тимохи. За помощь я обещал отплатить поклонами и свечкой в целый пятак. Когда дело сходило с рук, я добросовестно исполнял обещания. Надзиратели, преподаватели, бурсаки, вероятно, удивлялись, наблюдая у меня припадки религиозного усердия. Им и в голову не приходило, что Верховный Душитель воздавал «божие богови» после некоего ушкуйного действа.
Богослужения и обряды я не любил, но из духовного у меня было любимое: «Свете тихий», «Слава в вышних богу», «Разбойника благоразумного», «Воскресни, боже», «Волною морского», а 136-й псалом, плач пленных евреев на реках вавилонских, я читал наизусть, пожалуй, чаще многих самых любимых стихов: — На вербах посреди него повесили мы наши арфы. Там пленявшие нас требовали от нас слов песней и притеснители наши — веселья — пропойте нам из песней сионских. Как нам петь песнь господню на земле чужой… Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!..
Меня подчиняла и удивляла непосредственная, дикая и мрачная сила библейской ненависти.
Религиозное охлаждение началось с ряда вопросов. Бывает ли творение без творца? Ответ гласил: творения без творца не бывает. Мир создан. Кем создан мир? Он создан Высшим существом. Это понятно, но понятно только на первый взгляд. — А кто же создал это Высшее существо? — начинал я спрашивать себя. — Бога никто не создавал, он сам все создал; он — вечный, всемогущий, вездесущий. — Но это не ответ, а лишь отнесение вопроса куда-то дальше, во мглу, попытка усыпить, отвечать не отвечая. Не лучше ли сказать: мир сам вечен; вечно он создает сам себя, организует, разрушает и опять создает. Зачем помещать дух над миром, вне мира, разрывать мир на два враждебных начала? Дух не над миром, а в нем, он сам лишь часть целого.