Бурсак в седле
Шрифт:
Подхорунжий дернулся, боль перехлестнула ему дыхание, он согнулся вдвое и стиснул зубы. Некоторое время он висел на луке седла… Немец выстрелил в него снова. Подхорунжий даже не шевельнулся. Из приоткрытого рта брызнула кровь. Он уже не видел ни немца, стрелявшего в него, ни короткоствольных полковых пушчонок, которые ему надлежало отбить, ни безжалостного солнца, висевшего прямо над дорогой; ему сделалось холодно, горло перехватило, и он заплакал. Слишком молод был подхорунжий, слишком мало пожил на белом свете.
Собственно, и плача-то не было; вместо
С губ подхорунжего сорвалось жалобное слово, всего лишь одно:
— Мама!
Так со словом «мама» он и умер.
На онемевшего немца вихрем налетел один из казаков — грудастый, с Георгиевским крестом на гимнастерке, саданул шашкой по черепу и карабинер повалился под копыта русского коня, ударился головой о что-то твердое, запищал тонко-тонко, по-ребячьи жалобно, дернул одной ногой, потом второй и, продолжая пищать, замер.
Схватка продолжалась.
Отбить все пушки не удалось, отбили только три, но и этого было достаточно, чтобы немцы дрогнули в замешательстве и колонны полка смешались.
К артиллеристам ринулась подмога — дюжие парни с короткими золотистыми бровками — особая порода, выведенная где-то в центре Германской империи, в глубинке, стойкая к ратным делам, приспособленная, ловкая, — подмога оттеснила казаков, но те, тоже хваткие, развернули немецких лошадей и уволокли три пушки в лес.
Немцы пустились было вдогонку, но дорогу им перекрыли казаки четвертой сотни, которой командовал сам Калмыков. Затеялась новая рубка. Трех пушек из своего артдивизиона немцы все же не досчитались.
На шитках у кайзеровских пушек красовался белый, с когтистыми лапами орел. Калмыков, выбравшийся из сечи, пучком травы стер с шашки чужую кровь, оценивающе склонил голову набок и хмыкнул подозрительно:
— Вместо этой вороны нарисуем нашего орла — пушки русскими станут. Немаков будут щелкать так, что вряд ли кто догадается, что они не в России сработаны.
Немецкий полк отступил — поспешно втянулся в соседний лесок и растворился в нем, не слышно стало его и не видно. Калмыков довольно цыкнул слюной в траву:
— Показали мы швабам настоящий «жопен зи плюх», долго будут от своих котяхов очищаться.
Не угадал хорунжий — через двадцать минут немецкий полк выкатился из леска и стремительно, будто морская волна, понесся на казаков: хы-ыхы! Тяжело, загнанно дышали глотки молодых немецких парней. Стало ясно: карабинеры сделают все, чтобы прорваться. Калмыков ощутил, как внутри у него все сжалось, вытер ладонь о штаны — важно, чтобы в драке рука с шашкой были единым целым, чтобы шашка не выскальзывала, прикипала к пальцам мертво, — самое плохое, когда рукоять шашки вихляется… В голову вновь приползло хулиганское, выдуманное острыми на язык казаками: «Жопен зи плюх!» — Калмыков привычно ухватился за рукоять шашки, вытянул
— Сотня-я-я, — пропел он злым резким фальцетом, послушал, как звучит его голос, — не понравилось, но было не до красоты, не до лада, и хорунжий, морщась, вновь выдернул шашку из ножен, — за мной!
В двух других приданных ему сотнях команда была продублирована.
Лошадь легко перенесла Калмыкова через куст — опытная была, досталась хорунжему от убитого позавчера метким немецким стрелком старшего урядника Караваева, — следом взяла еще один куст, также легко, с лету, стрелой перемахнула через травянистую низину, в которой лежало несколько убитых немцев, и вынесла седока прямо к маршировавшим карабинерам.
— Эх-ма, погнали наши городских! — воскликнул Калмыков заведенно, будто мальчишка, — от фальцета освободиться он так и не смог, — рубанул шашкой белобрысого немца с перекошенной, толсто перевязанной бинтами шеей. Несмотря на жару, немчика терзали простудные чирьяки. Ноги его, обутые в сапоги с короткими голенищами, взлетели над землей, большемерная обувка не удержалась на мослах, слетела и унеслась в воздух, под самые облака.
— Погнали наши городских! — вновь бессвязно выкрикнул Калмыков, упав грудью на шею лошади.
В него целился из винтовки чернявый, ладный лицом карабинер, похожий на цыгана-конокрада, с веселым шальным лицом. В голове у хорунжего промелькнуло тупое, неверящее, лишенное всякого страха: «Сейчас ведь снимет меня… как пить дать снимет!» — и так оно, наверное, и было бы, если бы не везение: Калмыкову повезло, а немцу — нет. И такое случилось в этой схватке не в первый раз…
У цыгана вместо выстрела раздалось пустое щелканье — отсырел патрон. Пока он дергал затвор, пока загонял в ствол новый заряд, Калмыков постарался навсегда утихомирить шустрого немца: шашка оказалась надежнее винтовки.
Вскоре полк карабинеров побежал…
На место геройски погибшего подхорунжего Калмыков назначил вахмистра Шевченко. Не хотелось, конечно, этого неприятного человека назначать на командную должность, но других кандидатур у Калмыкова не было. Можно, конечно, назначить вахмистра Саломахина, но тогда Калмыков сам оставался без прикрытия, чего допускать было никак нельзя. Поэтому он подозвал к себе вахмистра Шевченко и, глядя в сторону, проговорил хмуро, хриплым фальцетом:
— Принимай сотню… Временно.
В ответ вахмистр вздохнул:
— Спасибо, господин хорунжий… Доверие постараюсь оправдать.
Калмыкову ответ не понравился, но он промолчал, погрузился в свои невеселые мысли, зашевелил губами, высчитывая что-то… Потом вновь велел позвать вахмистра Шевченко. Тот подъехал на коне, глянул вопросительно.
— Подхорунжий погиб, но задания своего не выполнил, — прежним хриплым фальцетом произнес Калмыков, подвигал из стороны в сторону челюстью, — отбил у немцев не все пушки… А надо было отбить все. Твоя задача, Гавриил Матвеевич, отбить последнюю пушку.