Буря
Шрифт:
— Нет. Нивель — это жалкая подделка. И потом я ненавижу искусство.
— По-моему, вы им живете…
— Да. Но я его ненавижу. Даже настоящее… Мы выдаем себя за пророков. А что мы делаем? Поем. Ноты пишут другие…
Лансье решил, что Самба выпил чересчур много бордо; да и не хотелось спорить — все располагало к сладкой меланхолии. И Лансье мягко ответил:
— Ваши пейзажи в этой комнате помогли мне выдержать часы отчаяния. И вот этот кувшин с полевыми цветами Мадо. Где она?.. Может быть, ее нет… — В голосе Лансье послышались слезы. — А посмотрите, какая тонкость цвета! Нет, мой друг, искусство —
— Хорошо сделали, что не позвали, — сказал Самба.
А Морило захохотал:
— Пино — честный француз? Бог ты мой, кто же тогда подлец? Он на немцах заработал больше, чем за всю свою жизнь.
— Что вы хотите — мы все попали в переделку… Но Пино их ненавидит, он мне это прямо сказал.
— Еще бы, на то у нас май сорок четвертого. Два года назад он иначе разговаривал. А теперь герр Шмидт складывает чемоданы, нужно проветрить комнату, переменить постельное белье — скоро приедет мистер Смитс. Так или не так?
— Вы ставите на одну доску освободителей с угнетателями?
— Я? Нет… Пино ставит… Ему все равно, какого цвета кредитки. И знаете, что самое противное? Я его лечу. У него что-то с почками. Скажите мне, Самба, почему я должен лечить людей, которых я ненавижу? Выслушиваю, выстукиваю, пишу рецепты, радуюсь, когда они выздоравливают. Да, да, мне хочется, чтобы выздоровел даже этот подлец…
Самба улыбнулся:
— А вы его не лечите. Врачей много…
— Кого же мне тогда лечить? Пьера? Он умер… Скверно быть старым человеком и ни во что не верить… У вас чудесные нарциссы, госпожа Лансье…
И доктор Морило засунул в букет свое большое волосатое лицо.
24
Весна была ненастной, и мир казался недоделанным, таким он мог выглядеть при своем зарождении, когда твердь еще не отделилась от хляби. Грязь становилась стихией, готовой пожрать неугомонных людей. Тащили на себе полковые пушки, ящики с боеприпасами. Немецкий капитан не успел опомниться, как оказался в плену. Он сказал Минаеву:
— Как вы можете наступать при таких дорогах?..
Минаев улыбнулся:
— А разве вы не знаете, что мы обожаем бездорожье? Когда сухо, мы не можем передвигаться, уж такие мы оригиналы…
Рассказав Осипу, как поймали немецкого капитана, который застрял в грязи, Минаев, смеясь, добавил:
— Я ему говорю «почиститесь», не хочет, говорит: «За год не отчистить…» Слов нет, любят воевать с комфортом: мотопехота несется по автостраде, направо стрелка — «В Индию», потом снова стрелка — «Полная победа. Прекрасный вид на завоеванные пространства. Буфет с музыкой».
Шли не останавливаясь, потому что осточертело итти,
Казалось, мало что изменилось за год. Так же Осип осматривал бугорки, ложбины, перелески, болотце, выискивая брешь в обороне противника. Так же саперы Сергея волокли бревна, строили мостики. Так же нараспев, подобно спиритке, вызывающей духов, Оля часами повторяла: «Розетка, — я Резеда». Так же корпел над стихами сотрудник дивизионной газеты Пичугин. Так же Крылов вытаскивал из недр человеческого тела куски железа. Так же генерал Зыков перед исчерченной цветными карандашами картой ругался: «Забрали Чадушкина, а хотят, чтобы я взял Сельцы…» Так же продвигалась вперед огромная армия: и казалось, что это — переселение народов, города, зажившее таборной жизнью, страна, шагающая по дорогам и без дорог.
Но многое изменилось с прошлого лета; тогда наступление представлялось порывом, броском; каждый смутно думал — вдруг выдохнется?.. Теперь наступление стало чем-то постоянным, буднями, жизнью. Все знали — не остановимся, пока не дойдем; а итти было трудно, почти невозможно. Ноги вязли в грязи; слипались глаза от усталости. Генерал Зыков, шагая рядом с бойцами, вдруг подумал: бессонные мы, вот уж воистину бессонные!.. И, думая так, шел дальше, месил грязь.
Сержанта Губенкова ранило; он пошел на перевязку, потом вернулся в часть. Минаев сказал:
— Иди в санбат. Теперь не сорок первый…
Губенков был известен своим пристрастием к исчислениям. Он откуда-то вычитывал и записывал в книжечку самые поразительные цифры — сколько пшеничных зерен помещается в литровой бутылке, каково расстояние между Венерой и Юпитером; причем сержант не терпел ничего приблизительного, если при нем говорили, что до города километров десять, он тотчас вставлял: «Одиннадцать с половиной». Минаев его как-то спросил: «Сколько у тебя, кстати, волос?» Губенков невозмутимо ответил: «Это, товарищ капитан, еще не подсчитано».
— Чего ты в санбат не идешь? — рассердился Минаев.
— Никак невозможно, товарищ капитан.
Он помолчал и объяснил:
— Пройдено нашей доблестной Орловской дивизией от Сталинграда до этого, с позволения сказать, болота тысяча четыреста двадцать два километра, а до города Берлина остается семьсот восемьдесят.
Немцы то поспешно отступали, то неожиданно начинали оказывать такое яростное сопротивление, что, казалось, именно здесь они попытаются остановиться; а после недели отчаянных боев они столь же внезапно отходили. Пленные говорили о больших потерях, о тупости офицеров, о растущем недовольстве солдат; но сражались немцы стойко. И Минаев, выслушав офицера из седьмого отдела, который долго рассуждал о «пробуждении сознания» в немецкой армии, усмехнулся: