Буря
Шрифт:
— Знаете, я чего боюсь, товарищ лейтенант? Как бы мы не оказались в Берлине прежде, чем их сознание пробудится… Получится у вас неувязка.
Сельцы немцы решили не отдавать; возможно, им нужно было выиграть время, или они рассчитывали на усталость противника. Местечко было расположено на высоте; немцы оттуда просматривали всю равнину.
Генерал Зыков нервничал; командующий армией то и дело звонил ему, не здороваясь, кричал: «Сельцы как?..»
Взять местечко поручили Осипу. Он облюбовал правый склон холма: сухо, можно протащить пушки. Налево от холма было болото, поросшее кустарником. Туда послали Минаева: он должен был отвлечь внимание немцев от главного удара. Три батальона с утра начали штурмовать подступы к Сельцам. Немцы ждали атаки справа —
Генерал Зыков был на КП у Осипа. Едва стихла ружейная стрельба, он пошел в Сельцы — «виллис» застрял. Увидев Минаева, генерал не выдержал, рассмеялся. Минаев был страшен: рыжее лицо; грязь на гимнастерке успела высохнуть, казалось, это растрескавшаяся шкура бегемота. Зыков протянул руку.
— Что вы, товарищ генерал, — вскрикнул Минаев, — у меня не руки — огород…
Но генерал схватил его грязную руку и завопил:
— А вы понимаете, что вы эти проклятые Сельцы взяли?.. Мне еще ночью командующий звонил — кто отличится, представлю, а не возьмете…
Месяц спустя отпраздновали событие: Минаев получил орден Ленина. Мир был наполнен духом цветения, кружились, как снежинки, лепестки. Ужинали на свежем воздухе. Перед этим выпало несколько спокойных дней — подвозили артиллерию, боеприпасы: готовились к лету. Настроение у всех было приподнятое, радовались и награждению товарища, и хорошему вечеру, и близости развязки. Глядя на Минаева, Осип вспоминал курган в степи. Не думал я тогда, что будем сидеть где-то возле Польши, ужинать, смеяться… Мало кто из тех уцелел…
Принесли французское вино — забрали у фрицев. Минаев, попробовав, сказал:
— Впечатление лестное, но поверхностное…
Полищук, тот сразу попросил, чтобы ему дали водки:
— Этот квас не про нас…
Осипу и Леонидзе вино понравилось. Шариков отказывался, наконец заявил:
— Я вообще ничего не пью, но раз такой случай…
И залпом выпил стакан водки.
Осип, Минаев, Леонидзе, Полищук, Шариков, Оля, редактор Чалый… Все они друг друга знают, живут дружно; выпили и размечтались. Говорили о том, что будет после войны. Будущая жизнь казалась им светлой, похожей на этот апрельский вечер. Полищук видел, как он вернется к любимому делу — он был учителем математики в Нежине. Чалый часто подумывал — хорошо бы после войны написать большую книгу — роман или мемуары, он только боялся, что не окажется таланта, да и другие опередят, но сейчас он верил, что напишет чудесно, люди, читая, будут плакать и смеяться. Леонидзе тосковал по молодой жене, по огням Тбилиси, которые реют внизу, как светлячки, по книгам — когда началась война, он был студентом второго курса.
Минаев сказал:
— Представляю себе, как мамуля обрадуется. Но она у меня строгая, напишет — ты не задирай носа, взобрался на холм, а слететь вниз куда проще…
Он думал о том, как обнимет свою мамулю, покажет ей Оленьку, мамуля скажет «внуков давайте»…
Шариков в «гражданке» был инженером, дело свое он любил, но сейчас почему-то он представлял себе первое послевоенное утро не среди грохота станков, а на речке, когда тихо-тихо, слышно, как шуршит камыш, как звенит муха. Никогда он не читал стихов, а пришло в голову самое что ни на есть поэтичное: хорошо бы послушать тишину, кажется, неделю слушал бы не отрываясь…
Осип ласково улыбался, шутил, переносился в мыслях от школы Полищука к слезам мамули. Сам он ни о чем не мечтал. Вот уж месяц,
— Пожалуй, это лето будет последним, — сказал Широков.
— Предпоследним, — ответил Полищук. (Он был убежден, что все кончится к зиме, но не хотел этого сказать из суеверия.)
Осип вдруг засмеялся.
— Помнишь, Митя, как ты поверил, что второй фронт открыли? Паршивое было время. Степь… Драпали…
— Я поверил в значение слов, — ответил Минаев, — решил, что они действительно джентльмены… Теперь-то они откроют, теперь им опасно не открыть — могут опоздать. Это, как мамуля говорит, «после ужина горчица»…
— С ними или без них, а скоро будем кончать, — сказал Осип. — За это есть смысл выпить, кто — отечественной, а я уж «кваску».
Утром Осип шел по селу; возле хаты он увидел сержанта Никитенко с молодой красивой женщиной. Осип улыбнулся:
— Знакомство завел?
— Что вы, товарищ майор!.. Жену нашел — она как раз перед войной к сестре поехала с дочкой. Не поверила… Я ее по имени называю, стоит, смотрит, как с того света пришел…
Женщина глядела на сержанта горячими глазами, и на длинных ресницах дрожали слезы. Она сказала:
— Зайдите в хату, товарищ командир, дочку посмотрите.
Девочке было лет пять. Она играла с пустыми гильзами. Осип взял ее на руки и покружил, как делал он с Алей. Он стал рассказывать сказку — спутал, все позабыл, но девочка слушала его, как завороженная, чуть раскрыв рот; потом она начала перебирать ордена и медали на его груди, улыбаясь, щебетала:
— Солнышко… Звездочка…
Он шел один по горячей пыльной улице села и улыбался; он почувствовал счастье, как никогда прежде его не чувствовал; и может быть оттого, что это счастье было чужим, еще светлее была его улыбка, чище мягкие теплые глаза.
Вечером генерал Зыков ему сказал:
— Нас перебрасывают на Третий Белорусский… Теперь так ударим, что больше они не опомнятся…
25
Весной особенной жизнью зажил этот лес, как все леса Франции; не только куковали кукушки и на сотни голосов свистели, верещали различные пичуги — леса наполнились человеческими голосами. К тем героям, которые пришли сюда в темные годы, теперь каждый день прибавлялись сотни и тысячи новых. В городах было уж по-летнему жарко, шумели грозы, люди шушукались о близком десанте, о том, как немцы будут расправляться с мирным населением. Маленькие листовки на заборах казались приказами о мобилизации. И по тропинкам, которые вели в мак и , подымались рабочие и лавочники, врачи и землемеры, виноделы и студенты.