Буря
Шрифт:
Сергея похоронили на площади под старым кленом. Могила была покрыта последними цветами осени — яркими георгинами и настурцией. А вечером женщины зажигали свечи, и маленькие огни, все время колыхавшиеся, как будто выражали страсть остановившегося сердца.
Хотя здесь сражались и танкисты и солдаты полковника Иовановича, люди говорили о майоре инженерных войск: «Он спас город». О нем вспоминали девушки, встречаясь под кленами и каштанами со своими возлюбленными; его вспоминали и старики в накуренных темных корчмах; учительницы о нем рассказывали детям; и матери погибших партизан не забывали, как только спускались сумерки, зажечь тоненькие свечи на его могиле. Всем казалось, что он своими быстрыми большими шагами идет по улицам, высокий, задумчивый, с головой, откинутой назад. Когда товарищи спрашивали Виду, о чем говорил с ней русский майор,
21
Новый год Крылов встретил у командира дивизии. Пили шампанское, полковник Елизаров играл на разбитом пианино старые вальсы. Молодая полька принесла дымящееся блюдо и что-то скороговоркой сказала — очень вежливое и не совсем понятное — слышалось все время «пшш». «Чтобы хороший год был», — сказал генерал. Крылов чокнулся с ним: «Как говорится, хорошенького понемножку. Одним словом, желаю и вам и себе, чтобы следующий Новый год мы встретили врозь». Генерал засмеялся: «Ручаюсь. Скоро начнется…»
И вскоре действительно началось. Хотя Дмитрий Алексеевич был на фронте с самого начала войны, такого он еще не видел. Война, которая три года назад казалась ему разрозненной, состоящей из тысячи больших или маленьких эпизодов, едва связанных между собой хрупкими проводами, теперь напоминала огромный завод. Крылов посмеивался: прежде говорили «точно», «точно», а ничего точного не было, сейчас словечко выходит из моды, но уж такая точность, что даже жеребчики обалдели; один обер-лейтенант вчера вздыхал: «Мы до войны гордились, что поезда у нас ходят по минутной стрелке, а теперь так ходят ваши танки…» Артиллерии было столько, что Крылов ворчал — как перепонки не лопаются? И били артиллеристы не наугад, а действительно точно, как будто всю жизнь изучали эти доты. Еще не начали стрелять, а уже пристрелялись, говорил себе Крылов. Потом неслись в ночь танки со слепящими фарами, забирались в глубокие тылы врага, били по штабам, по складам, по эшелонам, по офицерскому клубу, где ветераны Нарвика играли в карты, а молокососы танцовали с любвеобильными женушками и вдовушками; по редакциям газет, где еще час назад редактор писал передовицу о гибели Лондона, снесенного с лица земли «орудием возмездия», и о величии фюрера; по домам, откуда выбегали подполковники и обершарфюреры в полосатых пижамах, не понимая, кто может стрелять в ста километрах от передовой.
Нечто невообразимое представляли собой дороги с тележками, раздавленными танками, с комодами, креслами, бальными платьями, птичьими клетками, с толпами обезумевших немок в штанах, с недоеными бешеными коровами, с брошенными таксами, которые на коротеньких лапках пытались уйти от человеческого безумия, с метелью — пух из перин; метель эта не утихала в бледный солнечный день зимы, похожей на засидевшуюся осень или на неудачный черновик весны.
Вначале Крылов видел разбитые пустые города: все население убежало на запад. Он заходил в брошенные дома: кисточка с мылом — не успел побриться, накрытый стол и миска — не успели поужинать. А в ратуше на столе бургомистра бумаги — не успел подписать. Дмитрий Алексеевич внимательно разглядывал все мелочи чужой ему жизни. Удобно устроились, ничего не скажешь, хорошие ванные, на кухне порядок. Крестьянский дом, а от такой кровати я не откажусь… Но какое духовное убожество! Книжный шкаф, переплеты — красота, а раскроешь книгу, и хочется вымыть руки — такая пакость. «Расовая гигиена», «Геополитика», «Майн кампф», детективный роман. На стене обязательно портрет главного психа. Сладенькие олеографии, копилочки, вазочки, кошечки, пупсики. Сентенции в рифму: «Соблюдай порядок, и сон будет сладок», «Кто аккуратен, тот и приятен», «Кто любит бога, у того денег много». На столе Дмитрий Алексеевич заметил пепельницу в виде унитаза с надписью: «только для пепла». Он рассвирепел, разбил пепельницу: ему казалось, что его обидели. Вот откуда они пришли, эти жеребчики! Гоготал, клал пфенниги в копилку, любовался пупсиками, острил — пепельница одна чего стоит, поэтизировал «сон будет сладок» (это после Гейне!), а потом полез за чужой нефтью, кстати прихвачу супруге шубенку, загадил весь мир, плевал с высоты Эйфелевой башни, испражнялся на Акрополе, хотел приобщить
Потом Крылов увидел города, где было много жителей. Они робко выглядывали из окон, неуверенно выползали из подворотен, приниженно кланялись, чистили дороги, вытаскивали застрявшие машины, скороговоркой повторяли: «Мы ни при чем… Это эсэсовцы… А мы маленькие люди»…
Возле советской комендатуры толпились немцы, читали что-то. Крылов спросил коменданта:
— Что они читают?
— Приказ. Мы вчера, как пришли, расклеили…
— А что в приказе?
Капитан смутился:
— Да я его не читал, пришли вечером усталые, я приказал расклеить и завалился…
А немцы уже знали назубок все параграфы — что можно, чего нельзя.
Крылов пытался заговаривать с жителями, но они отвечали, так угодливо, что он краснел и махал рукой: хватит!..
Он ждал прежде, сам того не сознавая, что найдет в Германии ключ к трагедии, разгадку Освенцима и Майданека. А видел он только чистенькие занавесочки, пришибленных, перепуганных обывателей, развалины, мусор, пух — мутное утро после дебоша с блевотиной и побитой посудой.
В одном городе к нему обратился заведующий больницей:
— Разрешите представиться, господин майор, доктор Эппен. Прошу вашего содействия — у больных нет хлеба. Я не наци, я врач, и я всегда осуждал крайности…
Крылов раздобыл хлеба для больных. Доктор Эппен сказал:
— Спасибо. Наука стоит над политическими раздорами… Мы тут ни при чем…
— Это я уже тысячу раз слышал. Можете вы со мной по-человечески говорить или нет? Я вас не арестую, это не мое дело, понятно?.. Вы говорите, что наука стоит над политикой. Очень благородно. А вот ваши немецкие врачи разводили на евреях тифозных вшей. Это как понять — тоже «над политикой»?
— Я об этом ничего не слышал, господин майор, но традиции нашей науки…
— Традиции? Я на прошлой войне тоже врачом был — прямо из университета. Помню, как после войны прочитал я одну книгу — профессора Юргенса, прислали из Берлина. Он рассказывал, что проверял на русских военнопленных, действительно ли вши единственный проводник сыпняка. Во-первых, — неуч, я еще студентом был, когда французский эпидемиолог Николль опубликовал данные — он производил опыты над морскими свинками. А во-вторых, скотина — предвосхитил ваших гестаповцев. Вот вы, врач, как вы относитесь к таким «ученым»?..
— Я, право, не знаю, что вам ответить… Я не эпидемиолог, а рядовой терапевт. Я только восхищаюсь вашей эрудицией. Если все русские врачи таковы, ваша наука далеко шагнет…
— Я от вас не комплиментов жду. Бросьте вилять! Я вас спрашиваю, как вы относитесь к тому, что берут человека, все равно, кто он — еврей или русский, пленный или негр, и мучают его, как морскую свинку?
— Господин майор, я всегда был далек от политики. Смею только вас уверить, что медицина в нашей стране находится на очень высоком уровне. Мы лечим тела, не задумываясь над идеями пациента. Я лечил наци, но меня не интересует их программа. Я думаю, что с русскими нас разделяли только политические концепции. Но меня удивляет, господин майор, как вы можете ставить на одну доску представителей арийской расы, евреев и негров? Ведь и медицине приходится считаться с некоторыми особенностями…
— Хватит, — закричал Крылов, — дальнейшее понятно. Вы говорите, что вы терапевт? Ничего подобного. Вы ветеринар. Лечили жеребчиков и сами стали коновалом…
Крылов снова и снова спрашивал себя: как случилось, что большой цивилизованный народ, с университетами, с замечательными амбулаториями, с красивыми памятниками, так опустился? К немцам, с которыми он сталкивался, он чувствовал и злобу, и жалость. Может быть, тот «терапевт» и не делал ничего плохого, а сказать, что он чист, нельзя, — чуть разговорились, и стал выкладывать расистские теории. Значит, мог бы истязать пленных, случай, что не пришлось… Заразили они всех. А спросить не с кого… Не стану же я кричать на этого старика: почему твои внуки жгли в Тростянце детишек? Старика скорее жалко. Особенно жалко детей… Вот они снова плетутся по дороге. Убегают неизвестно куда. Боюсь, что поплатятся стрелочники. Настоящие виновники спрячутся. Не Гитлер и не Геринг, таким трудно скрыться, но есть миллион сознательных негодяев, именно эти замаскируются — один прикинется коммунистом, другой демократом, третий богомольцем, четвертый вегетарианцем… Кто больше всех страдает? Действительно, мелкие люди, многосемейные, старики, ребята…