Буря
Шрифт:
Подготовлялись к наступлению долго, методично. На западный берег Одера каждую ночь перекидывали дивизии, артиллерию, танки, боеприпасы. Саперы, среди которых было немало сталинградцев, товарищей Сергея, быстро восстанавливали мосты, поврежденные бомбами и снарядами. Осип каждый вечер посылал разведчиков за «языком», на его карге значились немецкие полки, батальоны, роты; он с усмешкой говорил: «Третья только называется ротой — семнадцать человек и все „тотальщики“…» Увидев план Берлина, на который были нанесены узлы сопротивления, правительственные здания, превращенные в крепости, баррикады, Минаев пришел в восторг: «Вот это здорово! Перефрицили фрицев…»
Генерал Гельвитц, сменивший в прошлом году полковника Габлера, объявил офицерам и солдатам своей дивизии: «Фюрер убежден в неприступности Берлина. У нас здесь сосредоточены очень
Потом говорили, что в прорыве вражеской обороны участвовали двадцать две тысячи орудий. Тогда Васе было не до цифр; он только вопил «огонь» и видел, что никто его не слышит — такой стоял грохот.
Ночь разодрали мощные прожекторы; они слепили немцев, и от них всем стало веселее — казалось, легко пройти по этой ярко освещенной дороге. А пройти было трудно: немцы хорошо укрепили весь район; видимо, задолго до катастрофы они предвидели возможность боев под Берлином.
— Огонь! — кричал Вася.
Немцы прямой наводкой били по батарее. Убит Жбанов. Санитары унесли Гречко и Лунца. Меняют запасные части; тащат снаряды. На лице крупный темный пот. Люди не слышат, не видят, не помнят; но они великолепно слышат команду, видят огневые точки врага. И они все помнят. Даже в этом аду Чернов знает, что его ждет жена и Генька, он о них не думает, он сейчас вообще ни о чем не думает — он тверд, суров, накален, как ствол орудия; но жена и Генька с ним, Чернов знает, что они близко, вон там за Берлином… У каждого своя память, своя тоска, своя цель: голодный год Ленинграда, Маша возле калитки, младенец, который сосал палец растерзанной женщины на харьковском Тракторном, сто дней в Сталинграде, тысяча дней в пекле, диссертация о масляных фильтрах, прерванная на полуслове, Ванюша, который родился после того, как призвали, женщины, города, реки, родина. Вася кричит «огонь», и перед ним среди дыма и пламени, в серо-розовом рассвете (как будто к туману подмешали кровь) Наташа, милая, курносенькая…
Я все-таки глупо сделала, что приехала в Берлин, — подумала Гильда. — Курт был прав, когда называл меня «мартовской кошкой». Приехала в феврале… Почему? Да, конечно, не потому, что поссорилась с Иоганной. Какое мне до нее дело? Приехала потому, что здесь Вальтер. Как можно влюбиться в такую дубину? Я из-за него приехала, бомбят чуть ли не каждую ночь, а он даже не хочет меня успокоить… Гильда прижалась к Вальтеру. Он пробурчал: «Еще рано… Я хочу спать…»
В восемь часов Вальтер ушел на службу. Гильда стояла возле ворот. Женщины гадали — что было ночью? Госпожа Мюллер (ее муж в ПВО) говорила: «Это наша артиллерия на Одере. Русские пробовали прорваться, но Ганс сказал, что они никогда не пройдут». К Гильде подошел пятнадцатилетний Пауль Вик, сын домовладелицы; у него торчали уши, а воспаленные глаза были обведены синью. Это было на темной лестнице. Он сказал: «Я ухожу на фронт. Гильда, вы меня поцелуете?» Она рассеянно чмокнула его в щеку. Он откинул ее голову и поцеловал в губы: «Чорт возьми, солдат я теперь или не солдат!..» Когда он ушел, Гильда всполошилась: если посылают на фронт таких желторотых, значит очень плохо… Она купила «Морген-пост»; она никогда не читала газет и поэтому долго искала, где напечатано самое важное. Но в газете ничего не было о наступлении русских. Писали, что немцы успешно контратакуют в районе Эльбы. Гильда увидела статью «Зверства красных»; она не могла дочитать — слишком страшно… Курт рассказывал, что русские — азиаты, корова спит в доме, нет приличной
Гильда говорила себе: я не трусиха, привыкла к бомбежкам. Все на месте — и развалины, и уцелевшие дома с цветами на балконах, и магазины, и трамваи. На стенах плакаты: «Победа или большевистский хаос». Почему же мне так страшно?.. Она решила купить коробочку пудры. Владелица парфюмерного магазина аккуратно завернула коробочку, отсчитала сдачу и заплакала: «Я хотела уехать в Магдебург, а машина сломалась…» Гильда подумала: может быть вернуться к Иоганне?
На вокзале сидели или лежали беженцы — трудно было пройти. Кто-то вопил: «Украли чемодан…» Женщина плакала: «Еле выбрались из Штеттина, там уже русские…» Железнодорожник удивленно поглядел на Гильду и сказал: «Голова у вас есть? Как вы хотите туда проехать? Там американцы…»
Гильда пошла назад. На стене ее дома мальчуган из «фольксштурма» тщательно выводил: «Берлин остается немецким». Пришел Вальтер. Гильда обняла его: «Господи, что же это делается? Я так боялась за тебя…» Он сказал: «Дай мне поесть. И вообще теперь не до нежностей». Она возмутилась: «Я порядочная женщина, у меня муж, как ты смеешь так со мной разговаривать? Я рискую из-за тебя жизнью. Я могла бы сейчас быть у Иоганны, там американцы… Грубое животное!» Она готовила омлет из яичного порошка, и слезы капали на сковородку.
С трудом полк майора Минаева продвигался к восточным предместьям Берлина. Немецкие фортификации были прекрасно оборудованы. Сопротивление напоминало малярию; подымалось, падало, снова подымалось. Немцы то отчаянно сопротивлялись, держались в маленьких пригородных домиках, переходили в контратаки, то неслись на запад, как осенние листья, подхваченные порывом ветра. Минаев злился: нельзя понять, что они выкинут через час… Особенно трудно дался один холмик. Минаеву казалось, что все это уже было — и горевший дом направо, и труп молодого сапера в паутине проволоки, и густой удушливый дым. Так же, как в донской степи или потом у Чернобыля, Шибанов просил «подкинуть», а генерал Лучицкий кричал в телефон «чего отстали?», и так же немцы, когда все думали, что их больше нет, открывали пулеметный огонь, и вдруг, в самую важную минуту, замолкала батарея Кожевникова. Считали километры, а эти три стоят сотни… Всю ночь продолжался бой; когда начало светать, Минаев с верхушки холма увидел серую печальную даль; туман, смешиваясь с дымом, не хотел сдаваться солнцу.
Уж двое суток, как генерал Лучицкий не ложился. Он прилег на слишком короткую кушетку, поджал длинные ноги. Теперь пустили вперед Кашкина. Хорошо, что пошли танки, фрицы заминировали далеко не все, а саперы молодцы… Можно, пожалуй, часок поспать. Но сон не шел. Вот и Берлин… Он об этом не думал, но это было в нем, как вся его прошлая жизнь, как Москва, как добрые глаза Жени, окруженные тонкими морщинками. Восемь лет назад Лучицкий (тогда он был скромным комбатом) шел по раскаленной улице Мадрида. Он уехал добровольцем в Испанию, говорил себе: повезло, все туда рвутся… Он знал, что фашисты — «враги прогресса»; знал это из книг, из газет. А на узкой, грязной уличке квартала Куатро-Каминос играли дети. Сколько в Испании детишек, подумал он (это было на второй день после его приезда). Вдруг раздался грохот. И Лучицкий увидел, как по краю мостовой тонкой струйкой текла кровь. С тех пор он многое увидел, но он не забыл того знойного дня. Двадцать второго июня он был в Бресте. Женщина в разорванном платье с ребенком на руках кричала: «Спасите!» Он посадил ее в машину. Ребенок был мертвый. Лучицкий отступал от Оскола до Воронежа. В Воронеже убили его старшего сына, студента-первокурсника. Подчиненные говорили: «Хороший командир, только суховат». А в груди его была рана, и она не заживала. Теперь он закрыл глаза и улыбался: Берлин!..
Минаев размечтался: с детства он любил сирень. Есть цветы как цветы, а в сирени что-то особенное. Может быть, потому, что цветет она весной и с нею связаны те мечты, которые находят на человека, когда тишина и размеренность длинной северной зимы сменяется грохотом, свистками паровозов, девичьим смехом, желанием кого-то полюбить, или уехать куда-нибудь подальше, словом сделать необычайное… «Вот пятерка, — сказал Минаев Оле, та улыбнулась и проглотила крохотный цветок. — Можешь не беспокоиться — счастье будет и без этого… С Мюнхебергом кончили, значит „нах Берлин“, как выражаются изысканные фрицы».