Буря
Шрифт:
Харпер развалился в кресле и стал любоваться Ирмой. Ночью она была вознаграждена за недавнюю обиду. На следующее утро она решила освежить в памяти школьные познания, выписывала в тетрадку английские слова и рьяно их зубрила.
Гюнтера оставили на месте. Правда, ему сказали, что всех наци потом будут проверять, но он поглядел на веселого американца и успокоился.
Два дня спустя пришел Френцель; начал бубнить:
— Светоч Америки это свет Гете. Вашингтон и Эйзенхауэр выразили все то, о чем мечтали лучшие умы Германии…
Герта раздраженно его прервала:
— Что вы будете делать? Вашу «Силу через радость», наверно, закрыли…
— Я устраиваю «Лигу христианского и демократического оздоровления». Американцы обещали
Маленькая Гретхен пришла сияющая: американец дал ей вкусную конфету. Только Рудди не сдавался, говорил: «Когда я буду большим, мы их поколотим».
Ночью Герта спросила мужа:
— Гюнтер, ты очень несчастен?
— Как все… Конечно, это катастрофа. Но я был прав — лично нам повезло. Отчаиваться не стоит. Лет пять будет трудно. Гитлер оказался шарлатаном, он плохо подсчитал… Нужно уметь подчиниться событиям. Кто знает, можеть быть, через двадцать лет Рудди увидит, как Германия их раздавит…
Герта заплакала:
— Ты хочешь, чтобы и он погиб, как Иоганн! Сумасшедшие!..
Гюнтер уснул, уютно похрапывая. За стеной раздавался неясный шопот — это Ирма пополняла свои знания английского языка. Подокном кричали американцы. Герта лежала и думала о случившемся. Для меня война кончена, можно подвести итоги. Я была женой доцента, нас принимал профессор Боргардт. В Париже мы были у знаменитого ученого. Иоганн был наивен, но он умел думать, писал книги. А Гюнтер ничтожество. Сегодня американцы его держат, завтра выкинут. Марки теперь ничего не стоят, мы нищие, придется шить платья или сидеть в конторе. Город разорен, да и вся страна… Как было хорошо, когда Иоганн приезжал из Франции! Все нас уважали. А теперь мы как зачумленные. Разве не страшно, что Ирма спит сейчас с американцем? Ведь ее Вилли на фронте, он еще сражается, если не убит. Да и я хороша — улыбаюсь американцу, беру подарки… Иоганну лучше, чем мне, он этого не видит. Как говорил Френцель? «Черепная коробка»… Ужасно! Может быть, сейчас в России стаял снег и среди поля лежит череп. Зубы Иоганна, глазные впадины, все, что осталось — от него, от нашего счастья, от Германии…
26
О смерти брата Вася узнал зимой; он долго не мог оправиться от этого удара. В детстве Вася ревновал мать к Сереже; никогда он не поверял старшему брату своих затаенных мыслей; боялся — если скажу, он поймет, что я глупый… Потом они дружили, но всегда между ними было какое-то расстояние. Вася любил Сергея, как можно любить очень красивую и недоступную женщину; говорил себе «Сергей это знает» или «Сергей нашелся бы», говорил без зависти, с восхищением — гордился братом. Он не мог свыкнуться с мыслью, что Сергея убили. Могли бы убить меня, как убили Аванесяна, Нестерова, Гришу. Но не Сергея…
Нина Георгиевна прислала такое спокойное, сдержанное письмо, что Вася, читая его, чуть не заплакал. Он понимал, что происходит с матерью: она ведь жила Сережей… Нина Георгиевна писала:
«Я тебе посылаю вырезку из газеты, мне написал о том, как погиб Сережа, генерал Вельский, написал просто, по-человечески. У него тоже погиб сын еще в сорок третьем. Потом я получила письмо от двух женщин из Югославии. Они говорят, что Сережа спас их город. Я все время об этом думаю, это меня поддерживает. Страшно, что он умер, но я могу сказать, что он умер своей смертью — именно так он должен был умереть. Со мной Валя, мы ухаживаем друг за другом, мне с ней легче. Незачем тебе писать, как она убита, молодой женщине тяжело пережить такое, а она была Сереже предана до самой глубины. Хорошо, что у нее есть искусство, сцена, какая-то своя жизнь, ей легче будет приподняться. Васенька, пиши мне часто, я не скрою, что тревожусь, когда нет от тебя долго писем. Наташа меня успокаивает, говорит, что ты не любишь писать, но я немного сдала после смерти Сережи. Желаю тебе счастья и чтобы поскорее все кончилось, теперь уж недолго…»
Сергея нет, говорил
Он быстро сдружился с новыми товарищами — артиллеристами; понял, что не случайно его тянуло в артиллерию. Полковника Никитина считали холодным человеком, неспособным на живое чувство. А Вася как-то провел с ним вечер, говорили о тех ошибках, которых много в жизни каждого, о друзьях, об одиночестве. Вася понял, что Никитин страстный человек, но страсть у него скрытая, он проверяет самые темные уголки своего сердца разумом. Именно это нравилось Васе в артиллеристах: сочетание исступленных чувств с расчетом, с математикой, с привычкой не верить догадкам, предположениям, сердечным приметам. Кажется, и я такой… А может быть, нет — возомнил. Ладно, кончится война, спрошу Наташу — ей со стороны виднее…
Когда же все начнется? (Это звучало в душе иначе: когда же все кончится?)
Может быть, они уж не так долго простояли в этом маленьком немецком городке, но Васе казалось, что они здесь нестерпимо долго. Он даже подумал — по фрицам вижу, что мы здесь целую вечность, можно не заглядывать в календарь… Он встречал на улице каждый день толстого немца в зеленой фетровой шляпе. В первые дни этот немец так боялся русских, что Вася сказал лейтенанту Шебуеву: «Его силуэт можно нарисовать только, если рука будет дрожать, посмотри, какой он смутный — трясется». А теперь тот же немец глядел уверенно, его контуры были точно обрисованы, он здоровался с Васей, как со старым знакомым. Сколько же можно здесь торчать и глядеть на указку: «Берлин — 64 км»?
Наташа неотступно была с Васей — не призрак, как в белорусских лесах, — живая, теплая: он видел, как она дует на горячий чай, забавно выставив вперед губы, как рисует тычинки растений, наклонив голову набок, как идет по улице Горького в маленьком синем берете, глаза смеются, а любопытный нос задран кверху. Когда же он ее обнимет? Терпеливо он ждал почти четыре года, а теперь терпению пришел конец. Он поймал себя на машинальном жесте — то и дело он смотрел на циферблат часов, как будто боялся опоздать на свидание.
И вот началось… Вася прочитал приказ. Когда он дошел до слов «с именем Сталина вперед на Берлин», его голос дрогнул, он остановился и почти шопотом кончил: «Смерть немецким оккупантам!» Он и раньше не раз повторял «на Берлин», но тогда это было лозунгом, мечтой, клятвой; теперь это справка: идем именно в Берлин… Сколько он ждал этого часа, говорил о нем с Иваном, когда за ними гнались эсэсовцы! Ивана повесили, он не дожил…
Есть у сердца своя хронология; и в тот последний час ночи (Вася поглядел на часы — половина пятого), когда затряслась земля, вспыхнуло небо, перед Васей встал сияющий летний день. Минск, ветер, рядом с ним идет Наташа, и мертвый ребенок на земле, как поломанная кукла, а женщина, захлебываясь, плачет: «Пе-е-ее-тя!..»
«Начинается» — это было сказано так громко, что далеко от Кюстрина, в своей берлинской квартире, Гильда проснулась, протирая глаза, крикнула Вальтеру: «Господи, снова бомбят!..» Рихтер потом ей рассказывал: «Мы стояли в Карлсхорсте. Со сна мне показалось — гроза. Все растерялись. Лейтенант Шеммер говорил: „У русских какое-то секретное оружие…“».
Полковник Никитин, вспоминая первое лето войны, говорил: «Немцы были очень сильны, но у них и тогда не было точного плана операции. Была точность в выполнении мелких приказов. Был план: взять Москву и прогуляться по Красной площади. А точного плана наступления не было. Они импровизировали: выйдет — хорошо, не выйдет — повернем налево или направо. Они играли в железку, девятки у них тогда были, а голова в этом деле не участвовала. Сейчас мы наступаем, как разыгрывают шахматную партию — ни случайности, ни азарта. Пускай переводят „авось“ на немецкий язык, Берлин возьмем, а знаменитое „авось“ им подарим — за ненадобностью…»