Буря
Шрифт:
Келлер отвернулся. Все-таки это отвратительно! Воевать с детьми… Потом он вспомнил, как умирал Курт. А ведь камень пролетел прямо над головой Вилли… Дикари! Нельзя к ним подходить с нашими нормами. Он попросил у Вебера еще водки, выпил и сразу уснул.
Когда он проснулся, мальчика в избе не было; товарищи брились, чистили обувь, варили кофе; Вилли читал «Мысли» Марка Аврелия.
И вот снова поле, культяпки деревьев, грязь. Краузе сказал: «Если мы не форсируем эту дурацкую речку, мы станем посмешищем. Из-за нас другие не двигаются…» Вебер ответил: «Прежде это зависело не от нас, а теперь полк получил пополнение. Я уверен, что завтра
11
Немцев еще раз отшвырнули назад. Санитарка Варя, сокрушенно вздыхая, перевязывала руку Осипу: осколок мины попал чуть выше локтя. Осип морщился, но пробовал улыбаться.
— Боюсь, кость задета, — говорила Варя. — Необходимо вас в санбат отправить.
— Не задета… Да и левая, это неважно. А уходить нельзя, представление только начинается. Одного живьем взяли. Нахал — в речку полез… Вы не уходите — сейчас его приведут. Хорошо, что переводчик у нас застрял…
Впервые они увидят живого немца, что занимало всех. Только переводчик Зельдович, в прошлом студент пединститута, хмурился. Его прислали неделю тому назад, чтобы допросить пленных; но пленных не оказалось, а добраться до КП полка было невозможно. Зельдович забыл о своих обязанностях переводчика, сидел с винтовкой и артистически ругался, конечно, по-русски. Теперь он волновался куда больше, чем под бомбежкой. Он изучал немецкую поэзию, а в штабе дивизии его сразу ошарашили: «Как по-немецки рокадная дорога? Огневой налет? Взаимодействие?» Ясно, что таких слов он не встречал ни у Шиллера, ни у Гейне.
Вилли Вебер выглядел довольно жалко — мокрый, на лице огромный синяк (когда его схватили, он пытался вырваться). Он оглядел всех исподлобья; глаза его сохраняли жесткость, даже надменность, но в поспешности, с которой он поворачивался то к одному, то к другому, в том, как он прислушивался к непонятной речи, было что-то лихорадочное.
Осип сказал Зельдовичу:
— Спроси — какой части?
Вместо ответа Вебер выкрикнул:
— Красная Армия разбита. Ваши генералы сдаются. Я предлагаю вам сдаться. От имени фюрера… Мы никого не тронем.
Зельдович растерялся: не поверят, скажут — не знаешь языка…
— Товарищ комиссар, пленный говорит чорт знает что.
— А ты переводи.
Зельдович перевел — слово в слово. Осип строго поглядел на Вебера:
— Если он намерен оскорблять честь Красной Армии, ему недолго осталось жить.
Эти слова понравились Зельдовичу, он сказал Веберу: «Вам недолго осталось жить».
Вебер закрыл глаза. На его длинной шее зашевелился кадык. Лицо покрылось испариной. Он что-то хотел сказать, но из горла выходили только глухие скрипы. Потом он приоткрыл глаза, в ужасе поглядел на Осипа и закричал:
— Не нужно меня расстреливать! Я военнообязанный! Я выполнил приказ. Я студент. У меня мать в Иене…
Осип брезгливо поморщился.
— Скажи — никто его не собирается расстреливать. Должен вести себя прилично, здесь ему не «фюрер», а люди. Какого полка?
Вебер по-военному вытянулся; отвечал он обстоятельно — Зельдович не успевал переводить. Когда допрос кончился, к Осипу подошел Горюнцев:
— Товарищ комиссар, разрешите прикончить гада?
— Нельзя, это пленный. Не огорчайся, еще в бою с ними встретишься… А этого нужно отвести на КП. Унтер-офицер, да еще болтливый. Там его лучше допросят. Захвати переводчика и ползком… Вдвоем его и доставите. Только смотри — доставить живым. Понятно?
Добрались
— Гад ты, настоящий гад! Чего вы к нам полезли? Ух, красномордый!.. Что, тебе дома было плохо? Паразит! Пришли, хаты жгут, людей терзают. Я тебя не трону, не бойся… Комиссар у нас понимающий. Только одно я тебе скажу — распоследняя ты сволочь!..
Горюнцев вытащил газету, кисет с махоркой, закурил. Потом дал кисет Веберу.
— Кури, паразит. Я бы вас всех перебил… А если тебе жить, значит и курить нужно. Хоть паразит, а хочется… Кури, тебе говорят.
Вебер закашлялся от непривычки едкого дыма, но сразу повеселел: он понял, что будет жить, и, ни о чем не думая, улыбался подаренной жизни.
А Осип сел писать Клаве. Он долго сидел над чистым листом, наконец написал:
«Дорогой товарищ и друг Клава! Иван Алексеевич много мне говорил о вас, я знаю, какое у вас сердце. Соберитесь с силами, Клава…»
Он отложил перо — что-то не выходит. Это ведь только писатели умеют… Может быть, Зарубина попросить?..
Прибежал Петрицкий:
— Есть связь. Вызывает майор Крапивцев… А немцы снова лезут, вон какой фейерверк…
Осип схватил трубку.
— Я самый. Переводчик, наверно, рассказал… Главное — боеприпасы. Про немцев спрашиваете? Сейчас снова полезли. Не слышу… Мы?.. Мы ничего, ждем…
12
В бомбоубежище было душно. Тусклая лампочка едва освещала большой подвал с проходами, закоулками, набитый людьми. Одни спали, другие томились, судорожно позевывали, прислушивались к грохоту разрывов. Какая-то бабка страстно обнимала огромный узел. Беременная женщина плакала навзрыд. Нина Георгиевна ее успокаивала:
— Вы не бойтесь. Это не бомбы, это наши зенитки…
Кто-то свистнул:
— Ну и близко!
Женщина еще сильнее заплакала. Нина Георгиевна не сдавалась:
— Я вас уверяю, что это зенитки. Не нужно волноваться, сейчас будет отбой.
Она обняла женщину, и та притихла.
В такие минуты Нина Георгиевна чувствовала большое душевное спокойствие. Незадолго перед войной Ольга, смеясь, сказала Сергею: «Мама — как лермонтовский парус — ищет бури…» Жизнь Нины Георгиевны, за исключением ранней молодости, сложилась не так, как ей хотелось. В годы гражданской войны она была прикована к больному мужу, который, лежа в морозной комнате, писал о британском империализме. Нине Георгиевне казалось тогда, что жизнь проходит стороной. Потом было горе, красный катафалк, речи, мелочи, которые ежедневно напоминали о потере, — изгрызенный мундштук, газетные вырезки, старые письма. Ниной Георгиевной овладели заботы о детях — то ботинки Оле, то снарядить Васю в пионерлагерь, то у Сережи продрались локти… Правда, была работа — школа, институт, партийные собрания, доклады о пятилетках, рассказы Сережи, но этого ей было мало — хотелось отдать все. И вот теперь она забыла тоску одиноких вечеров, вечные сомнения (нужна ли я кому-нибудь, старая, больная?), она жила жизнью Москвы. Она приходила в райком, как солдат на командный пункт: ждала приказа. Где бы она ни была — в убежище, на вокзале, в госпитале, повсюду она поддерживала людей, заражала их своею уверенностью.