Былинка в поле
Шрифт:
И что горько, так эти подлецы часто из своего же брата образуются.
Маръка я Фиена сели на вышитый ползучей травой берег Камышки. Постаревший пес Накат, будто беду чуя, не отставал от Марьки последнее время ни нa шаг. Лег, не скуская с нее грустных глаз. Вода, тяжелая и плотная, темнела иод кручей, остуженная холодными утренниками.
Талы роняли узкие, тронутые ржавчиной листья. А весной тут бражно ленилась коловерть, прогревая под солнцем воды для прорастания чакана да потопушкп, чирки с безоглядной смелостью новобрачных гнездились в зарослях
– И никак я не пойму, почему не везет тебе, кума Марька?
– Да что ты, Фиена, бог с тобой, хорошо живу.
– Не любишь ты горюниться, жалобиться. А я, только ужми меня, заверещала бы на весь свет.
– А зачем? Люди жалеют на время, а потом самим им неловко. Давай, кума, сыграем песню, батюшка любит.
Они прислонились плечом к плечу, вытянули ноги рядом - босые - Марька, в ботинках - Фиена, - сдвинули платки с высоко навитых кос на макушках. Глядя сузившимися глазами на чернобыл на том берегу, Фиена тоскливо затянула сипловато осевшим голосом:
Уродился я,
Как былинка в поле...
Марька поймала лист с вербы, прикусила зубами, невнятно подхватила:
Моя молодость прошла
По чужой неволе...
Страшась своего рвавшегося вверх голоса, она повела десню одна, лишь с укоризной покосившись на Фиену.
А та, обхватив руками колени, положив голову на них, покачивалась поклонно, зажмурившись. Потом опрокинулась на спину, заслонив ладонями глаза от солнца и из этой тени глядела в небо.
..Не пошлет ли мне господь
Долюшки счастливой,
Не полюбит ли меня
Паренек красивый.
– Соловей ты залетный, кума. Думала я о своей жизни под твою-то песню. Вот бы мне разбогатеть. Я бы не чертомелила, пила бы чай с каймаком, сдобными булками.
Была бы гладкая, каталась бы на троечке. А ты о чем думаешь?
– Грех это, - едва слышно, как бы издалека прозвучал голос Марьки.
– Что грех?
– Да все это грех - не работать, кататься - и все грех. Пусти душу в ад и будешь богат.
Марька взяла ведра, пошла под берег на капустник.
Накат метнулся в тальник, но тут же осел, виляя хвостом:
из-за кругляша-песчаника высунулась голова Острепова.
– Марья Максимовна, одно слово...
– Он протянул поцарапанную о ежевику руку, но Марька не замечала ее.
– Скажи мне no-человечеству: Автоном... обижает?
– Всех баб обижают.
– Я свою не трогаю.
– А надо бы. Уж больно замечталась Люся Ермолаевна, чуть на ходу не спотыкается...
Не склеилась семейная жизнь Захара. Жена чуждалась его, дом запустила, сохла на глазах, говорила сквозь зубы. И Захар диву давался, невольно сравнивал жену с Марькой: муж бил, свекровь рычала, а она легка была на работе, пела песни, а когда говорила, голос звучал отрадой. И все чаще стал подкарауливать Марьку, хоть словом перемолвиться... "Мне обеими
– Ох, Захар Осипович, слабый ты, изверченный, хоть душа добрая. Сфальшивил ты мою жизнь вон тама... а теперь спрашиваешь, как, мол, мужик? Хвалит не нахвалится... Кума-а-а! Иди сюда, тебя председатель ищет.
Пока Фиена пробиралась по кустам, Марька, зачерпнув с мостков воду, ополоснула свои загорелые по щиколотку ноги. Как-то уж слишком просто спросила Захара: велик ли грех человеку руки на себя наложить?
Норовя повернуть на шутейный лад, он сказал, что человек сам себе хозяин - может жить, может и умереть.
Его смутила слабая, горько-примиренная улыбка на серьезном лпце Марьки.
– А-а, мой ухажер тута!
– сказала Фиена с бесстыдной самоуверенностью.
– Посиди с нами, Захарушка.
За ветлами у брода взлютовал голос Автонома:
– Засеку, сволочь, до смерти! Н-но!
– И свист кнута, и опять ругань.
Марька побелела.
– Убьет лошадь. Ох, кума Марька, не попадайся ему на глаза, - сказала Фиена.
Они видели, как от реки яа берег выбежал с изломанным кнутовищем в левой руке Автоном в бязевой рубахе, в засученных штанах. Синие глаза зло, по-коршуньему, круглились на его темном лице.
– Марька!
– хрипло позвал он.
Она рванулась встать, но Фиена приковала ее к земле.
– Не ходи. Изувечит.
– Марька! Куда, холера, делась?
Автоном кинул левой рукой кнутовище в пруд, оно, вжикнув, торчмя врезалось в омут и гадюкой выметнулось у синего атласного лопуха потопушки.
Марья подхватила ведро, лейку, заглянула в глаза Острецова:
– Захар Осипович, зла у меня нет на тебя, - тихо сказала она и вышла на дорогу.
К Фиене подбежал Накат, присел и завыл.
Фиена скинула с левой ноги ботинок, перевернула подошвой кверху.
– Ты зачем это?
– спросил Захар.
– А сам-то не знаешь? Чтоб покойника не было.
– Фиена ушла, поманив собаку.
...Когда Марька вышла из кустов, Автоном замахнулся на нее хворостиной, но не достал. На том берегу он сел на дроги с только что срубленными ветловыми слегами, поехал домой. Колеса скрипели, как всегда в последнее время, потому что Автоному опротивело хозяйство. И слеги ему не нужны были, но коли разделили по дворам, он вырубил свою делянку.
Она шла позади, по пояс в пыли, которую взметала лохматая вершина ивы, волочившейся листьями по дороге.
– Садись, - велел Автоном, останавливая гнедого.
Марька прошла мимо, незнакомо решительным шагом.
Встречь попадались подростки, отводившие коней в ночное.
– Сам едешь, а жена босоногая по колючкам сбочь дороги ушагивает, сказал один бойкий подросток.
– Не срами меня, садись, Марька.
Она остановилась на секунду, потом ускорила шаг.
Дома ждали ее две коровы. Но нынче она не стала доить их, взяла из люльки сына, села на табуретку у стены мазанки, дала ему грудь.