Былое и думы. Части 1–5
Шрифт:
Natalie слышать не хотела, чтоб гостям отказали. Печально и тревожно сели мы часа в два за стол без нее.
Пачелли привезла с собой какую-то арию, сочиненную ее мужем для меня. M-me Пачелли была печальная, молчаливая и очень добрая женщина. Словно горе какое-нибудь лежало на ней; проклятье ли бедности тяготило ее, или, быть может, жизнь сулила ей что-нибудь больше, чем вечные уроки музыки и преданность человека слабого, бледного и чувствовавшего свое подчинение ей.
В нашем доме она встречала больше простоты и теплого привета, чем у других практик [717] ,
717
Людей, с которыми занималась (от франц. practique). — Ред.
После завтрака она посидела у больной и вышла от нее бледная как полотно. Гости просили у нее спеть привезенную арию. Она села за фортепьяно, взяла несколько аккордов, запела и вдруг, испуганно взглянув на меня, залилась слезами, — склонила голову на инструмент и спазматически зарыдала. Это покончило праздник. Гости разошлись, почти не говоря ни слова. Задавленный какой-то каменной плитой, пошел я наверх. Тот же страшный кашель продолжался.
Это было начало похорон.
И притом двух!
Через два месяца после моего рождения схоронили и m-me Пачелли. Она поехала в Ментоне или Роккабрун на осле. Ослы в Италии привыкли ночью взбираться на горы, не оступаясь. Тут белым днем осел спотыкнулся, несчастная женщина упала, скатилась на острые камни и тут же умерла в ужаснейших страданиях…
Я был в Лугано, когда получил эту весть. И ее с костей долой… Nur zu [718] — какая-то следующая нелепость?
…Далее все заволакивается — настает мрачная, тупая и неясная в памяти ночь, — тут и описывать нечего или нельзя — время боли, тревоги, бессонницы, притупляющее чувство страха, нравственного ничтожества и страшной телесной силы.
718
Да ну же! (нем.). — Ред.
Все в доме осунулось. Особенного рода неустройство и беспорядок, суета, сбитые с ног слуги и рядом с наступающей смертью — новые сплетни, новые гадости. Судьба не золотила мне больше пилюли, не пожалели меня и люди: благо, мол, крепки плечи, пускай себе!
Дни за три до кончины ее Орсини мне принес записочку от Эммы к Natalie. Она умоляла ее «простить за все сделанное против нее, простить всех». Я сказал Орсини, что записочку отдать больной невозможно, но что я вполне ценю чувство, заставившее написать ее эти строки, и принимаю их.
Я сделал больше, и в одну из последних спокойных минут я тихо сказал Natalie:
— Эмма просит у тебя прощения.
Она улыбнулась иронически и не отвечала ни слова. Она лучше меня знала эту женщину.
Вечером я слышу громкий разговор в бильярдной, — туда обыкновенно приходили близкие знакомые. Я сошел туда и застал горячий разговор. Фогт кричал, Орсини что-то толковал и был бледнее обыкновенного. При мне спор остановился.
— Что у вас? — спросил я, уверенный, что вышла какая-нибудь новая гадость.
— Да вот что, — подхватил Энгельсон. —
719
Безумно дорого, безумно дорого! (нем.). — Ред.
Сконфуженный Орсини добавил:
— Я думаю, она сошла с ума.
Я вынул ее записку и, подавая Орсини, сказал ему:
— Скажите этой женщине, что она слишком дорого запрашивает; что если я и оценил ее чувство раскаяния, то не в десять тысяч франков!
Записки Орсини не взял.
Вот по какой грязи мне пришлось идти на похороны. Что это: безумие или порок, разврат или тупость?
Это так же трудно решить, как вопрос: откуда вырвалась эта семья — из сумасшедшего дома или из смирительного?
Вечером 29 апреля приехала Мария Каспаровна. Natalie ожидала ее с дня на день, она звала ее несколько раз, боясь, чтобы m-me Engelson не захватила в руки воспитание детей. Она ждала ее с часу на час, и, когда мы получили письмо, она послала Гауга и Сашу навстречу к ней на Барский мост. Но, несмотря на это, свиданье с Марией Каспаровной нанесло ей страшное потрясение. Я помню ее слабый крик, похожий на стон, с которым она сказала: «Маша!» — и не могла ничего больше прибавить.
Болезнь застала Natalie в половине беременности. Бонфис и Фогт думали, что это исключительное положение помогло к выздоровлению от плерези. Приезд Марии Каспаровны ускорил роды. Роды были лучше, чем ожидали, младенец родился живой, но силы истощились — наступила страшная слабость.
Младенец родился к утру{778}. К вечеру она велела подать себе новорожденного и позвать детей. Доктор предписал наисовершениейший покой. Я просил ее не делать этого.
— И ты, Александр, слушаешься их? — сказала она. — Смотри, как бы тебе не было потом очень жаль, что ты у меня отнимаешь эту минуту: мне теперь полегче. Я хочу сама представить малютку детям.
Я позвал детей.
Не имея силы держать новорожденного, она его положила возле себя и с светлым, радостным лицом сказала Саше и Тате:
— Вот вам еще маленький брат — любите его.
Дети весело бросились целовать ее и малютку. Мне вспомнилось, что недавно Natalie повторяла, глядя на детей:
И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть…{779}Оглушенный горем, смотрел я на эту апотеозу умирающей матери. Когда дети ушли, я умолял ее не говорить и отдохнуть; она хотела отдохнуть, но не могла: слезы катились из глаз.
— Помни твое обещание… Ах, как страшно думать, что они останутся одни, совсем одни… и в чужой стороне. Да неужели нет спасенья?..