Былое и думы. Части 1–5
Шрифт:
…На полу, по лестнице было наброшено множество красно-желтого гераниума. Запах этот и теперь потрясает меня, как гальванический удар… и я вспоминаю все подробности, каждую минуту — и вижу комнату, обтянутую белым, с завешенными зеркалами, возле нее, также в цветах, желтое тело младенца, уснувшего, не просыпаясь, и ее холодный, страшно холодный лоб… Я иду скорыми шагами без мысли и намерения в сад. — наш Франсуа лежит на траве и рыдает, как дитя, я хочу ему что-то сказать, — и совсем нет голоса — я бегу назад, туда. Незнакомая дама вся в черном и с нею двое детей потихоньку отворяет
— И они не имеют матери, а отец их далеко. Вы хоронили их бабушку…
Это были дети Гарибальди.
…Толпы изгнанников собрались через сутки на дворе, в саду, они пришли проводить ее. Фогт и я, мы положили ее в гроб. Гроб вынесли. Я твердо шел за ним, держа Сашу за руку, и думал: «Вот так-то люди глядят на толпу, когда их ведут на виселицу».
Какие-то два француза — одного из них помню — граф Воге — на улице с ненавистью и смехом указали, что нет священника. Тесье было прикрикнул на них, — я испугался и сделал ему знак рукой: тишина была необходима.
Огромный венок из небольших алых роз лежал на гробе. Мы все сорвали по розе — точно на каждого капнула капля крови. Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве. На пригорке, выступающем в него, в виде Эстрели, с одной стороны и Корниче — с другой, схоронили мы ее. Кругом сад, — эта обстановка продолжала роль цветов на постеле.
Недели через две Гауг напомнил о последней воле ее, о данном слове: он и Тесье собирались ехать в Цюрих. Марии Каспаровне было пора в Париж. Все настаивали, чтоб я отправил Тату и Ольгу с ней, а сам с Сашей ехал бы в Геную. Больно мне было расставаться, но я не доверял себе; может, думалось мне, и в самом деле так лучше, ну, а лучше — пусть так и будет. Я только просил не уводить детей до 9/21 мая: я хотел провести с ними четырнадцатую годовщину нашей свадьбы.
На другой день после нее я проводил их на Барский мост. Гауг поехал с ними до Парижа. Мы посмотрели, как таможенные пристава, жандармы и всякая полиция тормошили пассажиров; Гауг потерял свою трость, подаренную мною, искал ее и сердился, Тата плакала. Кондуктор, в мундирной куртке, сел возле кучера. Дилижанс поехал по драгиньянской дороге, — а мы, Тесье, Саша и я, пошли назад через мост, сели в коляску и поехали туда, где я жил.
Дома у меня больше не было. С отъездом детей последняя печать семейной жизни отлетела — все приняло холостой вид. Энгельсов с женой уехал дня через два. Половина комнат были заперты. Тесье и Edmond переехали ко мне. Женский элемент был исключен. Один Саша напоминал возрастом, чертами, что тут было что-то другое… напоминал кого-то отсутствующего!
Post scriptum
…Дней через пять после похорон Гервег писал своей жене: «Весть эта глубоко огорчила меня, я полон мрачных мыслей — пришли мне по первой почте «I. Sepolcri» — Уго Фосколо».
И в следующем письме: [721] «Теперь настало время примирения с Герценом, причина
721
Оба письма ходили по рукам в Ницце.
И понял!
Прибавление
Гауг и Тесье явились одним утром в Цюрих, в отель, где жил Гервег. Они спросили, дома ли он, и на ответ кельнера, что дома, они велели себя прямо вести к нему, без доклада.
При их виде Гервег, бледный как полотно, дрожащий, встал и молча оперся на стул.
«Он был страшен, — до того выражение ужаса исказило его черты», — говорил мне Тесье.
— Мы пришли к вам, — сказал ему Гауг, — исполнить волю покойницы: она на ложе предсмертной болезни писала вам, вы отослали письмо нераспечатанным под предлогом, что оно подложное, вынужденное. Покойница сама поручила мне и Тесье дю Моте засвидетельствовать, что она письмо это писала сама по доброй воле, и потом вам его прочесть.
— Я не хочу… не хочу…
— Садитесь и слушайте! — сказал Гауг, поднимая голос.
Он сел.
Гауг распечатал письмо и вынул из него… записку, писанную рукою Гервега.
Когда письмо, нарочно страхованное, было отослано назад, я отдал его на хранение Энгельсону. Энгельсон заметил мне, что две печати были подпечатаны.
— Будьте уверены, — говорил он, — что этот негодяй читал письмо и именно потому его отослал назад.
Он поднял письмо к свечке и показал мне, что в нем лежала не одна, а две бумаги.
— Кто печатал письмо?
— Я.
— Кроме письма, ничего не было?
— Ничего.
Тогда Энгельсон взял такую же бумагу, такой же пакет, положил три печати и побежал в аптеку; там он взвесил оба письма — присланное имело полтора веса. Он возвратился домой с пляской и пением и кричал мне: «Отгадал! отгадал!»
Гауг, вынув записку, прочитал письмо, потом, взглянув на записку, которая начиналась бранью и упреками, передал ее Тесье и спросил Гервега:
— Это ваша рука?
— Да, это я писал.
— Стало, вы письмо подпечатали?
— Я не обязан вам давать отчета.
Гауг изорвал его записку и, бросив ему в лицо, прибавил:
— Какой же вы мерзавец!
Испуганный Гервег схватился за шнурок и стал звонить изо всей силы.
— Что вы, с ума сошли? — спросил Гауг и схватил его за руку.
Гервег, рванувшись от него, бросился к двери, растворил ее и закричал:
— Режут! Режут! (Mord! Mord!)
На неистовый звон, на этот крик всё бросилось по лестнице к его комнате: гарсоны, путешественники, жившие в том же коридоре.
— Жандармов! Жандармов! Режут! — кричал уже в коридоре Гервег.
Гауг подошел к нему и, сильно ударив его рукой в щеку, сказал ему:
— Вот тебе, негодяй (Schuft), за жандармов!
Тесье в это время взошел опять в комнату, написал имена и адрес и молча подал их ему. На лестнице собралась толпа зрителей. Гауг извинился перед хозяином и ушел с Тесье.
Гервег бросился к комиссару полиции, прося его взять под защиту законов против подосланных убийц, и спрашивал, не начать ли ему процесс за пощечину.