Быть или казаться?
Шрифт:
Но отступать некуда. Делая вид, что не слышу смеха, я приказал:
— Раскрыть любой устав на любом месте!
Дежурный раскрыл одну из синих книжек.
И я стал переводить с листа, сам себе приказав: «В темпе!» Потом проделал то же самое с выхваченным наудачу трофейным приказом. Особенно впечатлил слушателей перевод трофейного письма, написанного возрожденным в гитлеровские времена готическим шрифтом. Непривычному он кажется иероглифами. И наконец, не глядя на схему, отбарабанил структуру двух дивизий вермахта: пехотной и танковой. Это не хвастовство, — военный переводчик должен все это делать так же быстро и четко, как пулеметчик разбирает и собирает пулемет. Но моим слушателям еще предстояло стать военными переводчиками, а я уже много месяцев занимался этим с утра и до вечера.
Словом, я заставил своих учеников забыть и мою неприличную молодость, и гротескно-нелепое
Без малого десять лет — с 1941-го по 1950-й — прослужил я в армии. Едва ли не каждый день жизнь и служба сталкивали меня с дилеммой «Быть или казаться?». В действующую армию попал поздно. Вначале меня не отпускали с преподавательской работы, потом помешала тяжкая болезнь. Когда, наконец, оказался на фронте, мне, естественно, как всякому новичку, было страшно. Но больше всего меня пугало, что кто-нибудь из бывалых фронтовиков, например солдаты из разведроты, из которых трое-четверо несколько раз попадали под мое начало, подумают, что я боюсь. Значит, надо вести себя так, чтобы никому и в голову не могло прийти такое. Мне помогали в этом неопытность и близорукость.
Кое-чему научило одно происшествие. Я получил в дивизии под расписку группу пленных, только что взятых на окраине Берлина. Предстояло провезти их по рокадной дороге, то есть дороге, расположенной в прифронтовой полосе и параллельной линии фронта, к Франкфурту-на-Одере, где шли тяжелые бои, и перебросить пленных через передний край: пусть расскажут во Франкфурте, что бои идут уже в Берлине. Чтобы растолковать им достаточно опасное для них задание, я привез их в немецкий фольварк, где размещалась наша отдельная фронтовая разведрота. Психология моих «подопечных» подсказывала: полчаса энергичной строевой подготовки облегчат постановку задачи и обеспечат ее выполнение — пленные должны почувствовать, что они снова в условиях непререкаемого повиновения. Место и время для этих действий выбрать неудачнее было трудно — фольварк находился под тяжелым обстрелом. Опытные пленные глядели на разрывы с ужасом, но команду выполняли; автоматчики, меня сопровождавшие и уже ничему не удивлявшиеся, охраняя квадрат, на котором я подчинял пленных своей воле, тихо и с полным основанием ругались. И вдруг раздался крик:
— Сережка! Ты спятил!
Я оглянулся и увидел под сводом глубоких ворот приятеля по довоенному институту — Давида Самойлова, ныне известного поэта, в те далекие годы — старшину разведроты.
— Сюда! — скомандовал он. — В укрытие с солдатами и фрицами!
И он увел нас в сравнительно безопасное место, где отругал меня, потом на глазах изумленных автоматчиков и пленных обнял. Мы не виделись с июня 1941 года.
Я бы не стал рассказывать эту историю, да она давно существует в устном рассказе Давида: «Двор под обстрелом. Въезжает „студебеккер“, через борт неуклюже переваливается старший лейтенант, за ним автоматчики и пленные, и он начинает муштровать пленных, как на плацу…»
Еще два раза едва не сложив головы, я понял: чтобы «быть», надо вообще не думать, каким кажешься. Думать надо о деле. Если меня убьют потому, что я буду заботиться о впечатлении, которое произвожу, задание останется невыполненным. Не думать о том, насколько храбрым или нехрабрым кажешься, думать только о деле, остальное приложится!
Многие молодые, да и не только молодые люди думают, что тот, кто хочет быть мужественным, должен казаться грубым.
У меня перед глазами десятилетиями маячит выразительный пример. Рос в интеллигентной семье единственный ребенок. Мать любила его без ума и безмерно баловала. Отец, человек немолодой, суровый, властный, был слишком занят работой, чтобы противопоставить этому свою линию. Сыну дали воспитание, которое его мать считала наилучшим и в котором действительно было немало хорошего. Его с детства обучали хорошим манерам и иностранным языкам, со вкусом одевали. Он сам обнаруживал с детства многие прекрасные качества, обычно маменькиным сынкам не свойственные: был смелым и спортивным, хорошо ходил на лыжах, гонял на велосипеде, занимался греблей, учился неплохо, а едва кончив школу, чтобы стать независимым от родителей, начал успешно работать в одном издательстве. Однако проработал там недолго, Совсем молодым человеком выбрал себе другую — трудную, мужественную профессию и другую среду. И вот тут-то, вероятно услышав насмешки по поводу своего вида и манер и не сумев отстоять своей личности, он начал подражать скверным образцам, скрывая свою воспитанность, как дурную болезнь.
Когда через несколько лет
Думал с надеждой: этот знакомый был не безразличен мне. Нет, не прошло! Целая жизнь пролетела, и теперь этот уже старый человек изъясняется все тем же грубоватым тоном, так же мгновенно переходит с любым на «ты», развязно хлопает собеседников и слушателей по плечу, беспардонно хвастается, стараясь убедить, что такой тон и есть проявление мужества, которое-де свойственно отважным летчикам, мореходам, землепроходцам. Этот тон «сидел» на нем когда-то, как наряд с чужого плеча. Теперь он оброс им, как коростой. Хотел в юности сбросить одеяние старомодного, благонравного домашнего воспитания и не стал отстаивать того, что было в этом воспитании ценным. А во что облекся? В постоянный грим и костюм хама. Но этот грим и наряд не безразличны к сущности человека. Если долго изображать хама, с годами непременно станешь хамом. Так оно и произошло.
Избранная линия поведения требовала пренебречь родительской любовью, пусть слепой и неразумной, но безмерной. И он провел эту линию последовательно до смертного часа отца, который перед смертью все ждал и не мог дождаться сына. Почти ослепший, почти оглохший сидел старик целыми днями один-одинешенек в кресле посреди квартиры, ждал сына, спрашивал тех, кто заходил к нему, не видели ли его? А тот знал, как скупо отмерен срок отцовской жизни, но то и дело уезжал, даже не оставляя отцу адреса. Когда его в последний раз отвезли в больницу, сына по странному совпадению снова не оказалось в Москве.
Страшнее похорон, чем похороны его отца, я не видел. Приехало несколько поколений сослуживцев покойного — тот едва ли не всю жизнь проработал на одном месте, — знакомые и друзья. Их оказалось много — у родителей был открытый и гостеприимный дом. Почти всех этих людей, когда они пытались узнать у сына об отце, понять, почему сын забросил его, не навещает, почти не звонит, не пишет, когда уезжает, он сумел оскорбить, прогнать, отвадить, только бы не напоминали о том, о чем он твердо решил забыть. И теперь все шли к гробу, минуя сына стороной. Никто не подошел к нему выразить соболезнование. Подняли гроб. Его несли друзья и родственники — старые люди. Для сыновнего плеча под отцовским гробом, не сговариваясь, места не оставили. Играл роль «сурового мужчины», вжился в нее. Доигрался…
Существует расхожий литературно-психологический штамп. Грубость и резкость изображаются в книгах, на экране и на сцене как проявление недюжинной творческой личности или как защитная броня, под которой скрывается нежная и ранимая душа. Но нередко под маской грубости не скрывается ничего, кроме грубости. С печальным недоумением прочитал я, а потом посмотрел в театре пьесу умного, талантливого драматурга, многие произведения которого мне дороги. В провинциальный городок попадает крупный московский архитектор. Он недоволен тем, как здесь, в глуши, воплощен его замысел. Все это в грубейшей, высокомернейшей форме выкладывает местному коллеге. Гость язвит, слушая возражения местного архитектора, унижает его, беспардонно пользуясь тем, что тот моложе, скромнее и чтит в приезжем гостя и пожилого человека. Все грубое, унизительное, обидное приезжий словно нарочно говорит молодому коллеге в присутствии его жены. Попутно похваляется — ему-де нужно как можно скорее улететь отсюда; командировка в дальний город — эпизод, а у него много дел поважнее. С другими жителями глубинки он столь же высокомерен. Бесцеремонно компрометирует одинокую и, судя по всему, хорошую женщину, которая сразу (правда, неизвестно почему) увлеклась им, оскорбляет ее друга, который с полным основанием хотел уберечь ту, кого любит, от двусмысленной ситуации. Автор старается убедить нас, что под этой маской — большая душа и оригинальный ум.