Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Куда дальше: в другую масть не перевести – приходится оставить рыжим, как был в Питере, а здесь слинял, выцвел, полысел, стал как все: лысый профессор с портфелем под мышкой – вечно опаздывал на лекцию. А в Питере, как все рыжие, то бледнел, как соль, то кровь приливала к лицу, когда волновался или трахался (с чужих слов – по воспоминаниям постельных партнерш). Говорил не ртом, носоглоткой.
Человек-оркестр. Духовой.
Рыжие – народ особый, незаурядный. Необычный набор хромосом. Отступ от нормы. Патология. Соответственно – обязательный дефект в организме. У него – злополучный порожек сердца, который свел его в могилу. Если только он сам не свел себя. На пару: совместными
Кто ему не давал покоя, так это Пастернак – и как поэт, и как еврей, и как отступник.
За отступничество осуждал, ставя в пример Мандельштама, христианско-культурной ориентации которого не мешали ни «хаос иудейский», ни «почетное звание иудея».
В связи с Пастернаком рассказывал анекдот про Красную Шапочку:
– «Бабушка, а почему у тебя такой большой нос?» – «Еврей потому что», – сказал Волк и заплакал. Вот что такое «О если б я прямей возник!» Это плач Волка.
– То же самое мог бы сказать Иисус.
– Но не сказал.
– Потому что не поэт.
– Поэт и поэт – две большие разницы. Пастернак был скособочен на своем еврействе. Проклятие рождения, первородный грех и прочее.
Евреи, считал, рождаются с чувством вины, что прозевали Мессию, а собственный аморализм – жлобский уход от первой жены, несвидание с папой-мамой, когда его пустили за бугор, да хоть то, что заложил Мандельштама, когда базарил с Гуталином по телефону, – все списывал на преодоление еврейства как первородного греха. То есть на выпрямление. Хочешь знать, что есть его «Доктор Живаго»?
– Плохой роман.
– Я тебя умоляю. Никудышный! Был бы хороший, его бы так не раскрутили: Голливуд, Нобелька, скандал в Клошмерле. То есть в России. Это единственный в литературе православный роман.
– А «Воскресение»? «Мастер и Маргарита»?
– Недостаточно установочны. Русский человек не в состоянии написать настоящий православный роман. Здесь надобны взгляд со стороны и энтузиазм прозелита. Что есть христианство первых христианиудеев? Преодоление в себе иудаизма. Пастернак не хотел быть евреем, чтобы не чувствовать себя ни перед кем виноватым. Еврейство для него – грубая ошибка природы, а православие – освобождение от моральной ответственности. Он считал, что ограничивал себя в жизни и литературе из-за своего еврейства, а будь русским – дал бы себе волю.
Сюда бы доктора Зигги – его случай, – хотя Фрейда подкалывал за сублимацию, а сам сублимировал, как онанировал в отсутствие МБ. – Это тебе не злобные портреты Гинцбургов у Серова или «скисающие сливки» Багрицкого, которые лично я как любил, так и люблю и тоскую. То есть по всей нашей еврейской кухне. Мама была лучшим поваром, которого я когда-либо знал, за исключением разве что Честера Каллмана, но у того ингредиентов в мильон раз больше. Она меня всегда отгоняла от плиты, когда я пытался схватить прямо с огня. Или втихаря пробирался на кухню и прямо рукой выуживал из кастрюли застывшую в жире котлету. А соскребать со сковородки поджаристые корочки! До сих пор слюнки текут! Дорого бы дал, чтобы изведать все это заново.
– Вернемся к Пастернаку, – предложила я, устав от его еврейскогастрономических сантиментов.
– В том-то и дело, что в детстве у Пастернака не было ни моих котлет, ни скисающих сливок Багрицкого. То есть ни ностальгии, ни проклятий, ни предательства, ни возвращения блудного сына. Кто знает, может, и посложнее, чем у нас с Эдди, то есть на утробном уровне, да?
Изначальная драма – сам факт еврейского, пусть и крещенного, рождения. А отсюда уже уход от идишной жены к гойке, предательство поэта-аида тирану-гою, отказ от родителей-выкрестов – так и не встретился с ними, хоть его выпустили
– Там другое, – сказала мама. – Он не хотел видеть ее постаревшей. Очень нервозно относился к старению женщины.
– Да брось! С этой точки зрения она у него никаких таких чувств не вызывала – страшна, как смертный грех, с малолетства. Вы встречали когда-нибудь красивых умных женщин? О присутствующих не говорю, – спохватился ИБ. – Говорю исключительно о своих соплеменницах: у них ум и внешность не в ладу. Гойки – другое дело, – поклон в нашу с мамой сторону. – А потому эроса за скобки. Б'oрис шарахался от евреев, стыдился родства. Стыд самого себя как жида. Типичный еху.
И в заключение:
– Нет, мы пойдем другим путем. Мяу.
Толпу не жаловал любую – русскую, еврейскую, хоть мадагаскарскую, едино. Еврейскую, может быть, чуть больше других. Стыдился?
Когда мы мучились с ним, выдавливая из него еврея, как раба, и превращая в ирландца, потому что ему его жидомордия была «во где», как он сам говорил, проводя рукой по горлу – не желал походить на среднестатистического нью-йоркского интеллигента, коим внутри, кстати, и не был. Либо, по крайней мере, не хотел быть, а остаться, несмотря на Нобельку – шпаной, жлобом, выродком, изгоем, городским сумасшедшим, как в Питере. Хотя его питерская шпанистость вся сошла на нет в Нью-Йорке – стал мейнстримовцем и истеблишменцем. Внешне он являл собой нечто противоположное тому, чем хотел быть. Или казаться – без разницы. Beneath our masks we are all the same. Мы вытравляли из него не еврейство, а благопристойность, казенность, заурядность, ту самую ван хандред персентность, которой соблазняла его Америка и губила, ничтожила в нем поэта.
Это и есть печальный сюжет его американской жизни. Он же – сюжет моего романа, а вовсе не локальная тема этой главы о плохом хорошем еврее.
Голова профессора ИБ
А теперь я приступаю к главе, которая поневоле будет краткой и которую предпочла бы не писать вовсе. К биографии рассказчика она имеет б'oльшее отношение, чем к биографии героя, хотя рассказчик тоже герой этой истории, пусть и маргинальный. С другой стороны, однако, это самая что ни на есть точка схода двух наших био.
Понятно, не только в наших с ним отношениях – но в соотношении его судьбы с моей равенства нет и быть не может. Он – главное событие моей жизни, я – деталь его био. Да не примет меня читатель за шварцевскую тень, гоголевский нос или, не дай Бог, Lui у Моравиа. Не в амбициях дело, а в обиде, а та встала горлом. Пусть моя обида на ИБ – не более чем сноска к его великой судьбе. И будь эта обида только моей личной, то есть единственной, единичной, случайной, я бы о ней помалкивала в тряпочку. Но обиженных им – легион. Что он взошел на литературный Олимп (пусть Парнас, без разницы) по трупам близких – это, конечно, фуфло. Но то, что дорогу изрядному своему таланту (если не гению) пробивал локтями, – факт. Не бойтесь обижать людей – его собственный постулат. Он и не боялся, хотя потом жалел. Иногда. Как в случае с тем же Аксеновым. Или со мной. Точнее с Артемом, но рикошетом задело и меня. Есть разница, однако, между Аксеновым, роман которого, отвергнутый с легкой руки ИБ в «Фаррар, Страус энд Жиру», тут же был издан в «Рэндом Хаус», – и Артемом, который вынужден был из-за ИБ бросить колледж и сменить взлелеянную с малолетства профессию. Ведь на чем мы с Артемом сошлись? Помимо взаимного физического – и метафизического – притяжения.