Царь и гетман
Шрифт:
— Погибе память их с шумом! — сказал Мазепа и поворотил своего коня.
В это время ударили к обедне, словно бы то был звон не похоронный, а скорый, частый, как бы радостный: то звонили для живых, которые должны были молиться и за себя и за усопших.
Казаки, и конные и пешие, по отъезде гетмана и старшины, понадвинулись к казненным и долго смотрели на них. Ни на одном лице не видно было ни осуждения, ни какого-либо иного укора; напротив, все смотрели строго, жалостливо, иногда с ужасом, боязнью, но более всего с какою-то тайною загадкою во взоре, с неразрешимым вопросом и относительно себя и относительно вот их, лежащих на помосте
А желтая бабочка опять тут: то на Кочубея сядет, то на Искру, расправляет крылышки, приближается к крови и снова поднимается… Ее занимают, по-видимому, эти белые, обрызганные кровью саваны…
— Який метелик — дивиться, хлопцы, — говорил один казак, указывая на бабочку, — то може, душа Кочубея прилинула… Он як коло головы его крыльцями вие…
— А може, се дочка до его прилетела, убивается по батькови, — заметила баба-богомолка, возвращавшаяся из Киева, — он як лине до батенька…
— Яка, бабусю, дочка?
— Та Матроною, кажуть, зовуть. Вона, кажуть… Мазепа до ней, та щось не тее…
Богомолка не договорила. Бабочка опустилась на труп Кочубея и ползала по его савану, расправляя крылышки.
— Та вона ж, се вона… бидна дитина… — богомолка утерла слезы. — От и поплакати никому…
Только по окончании обедни трупы казненных были положены в гробы и повезены в Киев, на родину, поближе к своим… Богомолка была права: тут над ними некому было поплакать.
Прошло лето, прошла осень, прошла и половина суровой зимы. Наступил 1709 год — скоро весна…
По снежной равнине, раскинувшейся белым саваном к востоку от Сум до Сейма, гладкою возвышенностью едет группа всадников. Несколько впереди всех, на полкорпуса лошади, высокого и тонконогого, черного с белою звездою во лбу скакуна, резко выделяется из группы и своею осанкою, и своим усестом на богатом седле фигура молодого человека в войлочной трехуголке со зрительною трубою в правой руке и с огромным палашом у бедра.
Что-то странное, непонятное в лице у этого молодого человека. Необыкновенно круто вскинутые брови; несколько приподнятые с концами бровей внешние углы глаз; в том же направлении приподнятые углы дерзко насмешливых губ; нос, как-то упрямо выдающийся на этом каком-то черством, загрубелом лице; ноздри, постоянно раздувающиеся, как у горячей норовистой лошади, и в особенности серые, с неподвижными, как у безумца или мономана, какие-то жесткие, упрямые, стоячие глаза, — все это так резко выдвигало лицо этого молодого человека из группы других лиц, что при виде его встречный невольно пятился назад с вопросом внутри себя: что это такое, или это злодей, или необыкновенный человек?.. А между тем, одет этот необыкновенный человек очень просто, даже бедно и нечисто: военный однобортный кафтан потерт, вывалян в сене; металлические пуговицы на нем заржавели; старый черный галстук обмотан вокруг шеи неловко, небрежно; высокие, выше колен сапоги неизвестно когда чищены; огромные шпоры тоже носят на себе следы ржавчины. Зато конь убран богато, по-царски, да и конь редкой породы и необыкновенно выхоленный.
Рядом
По другую сторону первого всадника, на белом коне, на высоком казацком седле грузно сидит знакомая нам несколько сутуловатая и понурая фигура с таким же понурым лицом, с понурыми бровями и понурыми седыми усами. Это Мазепа в своей сивой смушковой шапке, мало отличающейся от сивой головы гетмана.
Далее почти в ряд следуют и незнакомые нам в незнакомых костюмах лица и давно знакомый нам старшина малороссийский Филипп Орлик со своими серыми серьезными глазами, Войнаровский и другие.
Первый всадник с какою-то неподвижною задумчивостью глядел вдаль, как бы силясь прозреть, что там далеко-далеко за этим белым пологом, точно разостланным чистою скатертью до неведомого царства, до неведомых людей.
— А отсюда, ваше величество, и до Азии недалеко — всего только несколько миль, — не то с иронией, не то с придворной лестью заговорил Мазепа на чистом латинском языке.
— Да? — круто повернувшись на седле, спросил первый всадник, странный на вид молодой человек, который был не иной кто как Карл XII.
— Точно, ваше величество, — отвечал гетман. — Вот как далеко проникло ваше победоносное оружие!
— Sed non convenlunt geographi (географы надвое сказали), — не то отшутился, не то поверил Карл.
— Северный Донец, ваше величество, некоторые географы считают этой границей, а Донец недалеко отсюда, — продолжал Мазепа.
Карл нервно приподнялся на седле, оглянулся на свиту, отыскал глазами худого с сухим носом и такими же сухими, точно никогда не смеявшимися глазами старика с большим орденом на шее и громко сказал:
— Слышите, Реншильд, мой старый друг? Мы скоро доберемся до Азии — недалеко уж.
— С вами, ваше величество, и до аду недалеко, — уклончиво отвечал хитрый фельдмаршал.
У Мазепы невольно дрогнул сивый ус, а лукавые глаза его только одному Орлику знакомым языком добавили: «Туда вам и дорога».
— Я хочу быть в Азии! — продолжал упрямый король. — Если мои предки, варяги, с их смелыми конунгами ходили в Византию, то и мы пройдем до Азии.
Розовый мальчик, ехавший рядом с ним, глядел на него с восторгом и благоговением.
— О, ваше величество! — воскликнул он. — Вы идете по следам Александра Македонского.
— Ах, мой милый Макс! — улыбнулся Карл. — Здесь даже и он не ходил… нет тут его следов…
И странный король показал на снежную равнину, по которой их кони делали первые следы. Юноша вспыхнул. Это был юный Максимилиан, герцог Виртембергский, который, будучи очарован небывалою военною славою дерзкого короля Швеции, явился к нему в лагерь в качестве ученика военного гения Карла и просил его принять в число других дружинников этого нового варяжского конунга. Карл принял его, томил юношу тою суровою жизнью солдата, какую сам вел: скакал с ним по целым часам от отряда к отряду, спал вместе с ним на сене и на голой земле, и юноша боготворил своего сурового учителя.