Целомудрие
Шрифт:
Тася? Неужели это глаза Таси как звезды блеснули? Неужели это она приблизилась — она, к кому обращались «люблю» и «гублю», кому пелись молитвы, чьи глаза смотрели так сурово и жутко в самое сердце души? Неужели она найдена, неужели пришла? Неужели это ее рука легла вокруг шеи, и неужели ей шепчет раскрытое сердце благоухающее признание: «Люблю, люблю тебя!» Но нет, этого не бывает на свете, не бывает никогда: еще никогда в мире не соединялись двое полюбивших.
— Что ж молчишь? Что не отвечаешь? Ведь я же люблю тебя, темноглазый гимназистик!
И к губам прильнуло что-то
— Что это? Отчего у вас такие пальцы? — спросил он, чувствуя, как исчезает в нем и сладкое очарование, и хмель неизвестного, и даже грубый хмель вина. И тотчас же потускнело и розовое лицо, поникнув рыжими волосами. И с этого лица схлынул хмель, и оно точно увяло и посерело, и рука сбилась с шеи, глухо плеснувшись о спинку дивана.
— А пальцы такие — от иголки: иголкою исколоты, потому что приходится шить.
— Что же вам шить приходится? — не понимая, спросил Павлик, ощущая, как все растет в нем сознание и трезвость.
— А шить приходится все наряды. Потому — хозяйка хора требовает, чтобы были все нарядные и гостей привлекали…
И больше всего из объясненного запало в голову Павлика «гостей привлекали».
— Вы, значит, гостей и привлекаете? — тотчас же спросил он неосторожно и наивно.
И вот на его щеку упали две слезинки, горячие и прозрачные, обжигающие кожу.
— Конечно, и привлекаю, потому что обязана; а вот встретила молоденького, чистого — и вспомнилось вдруг…
С ущемленным, опустошенным сердцем смотрит за рыжеволосой Павлик. Сошла она с колен, и к столу подходит, и наливает себе в стакан из графина, и пьет быстрыми судорожными глотками, в то время как по пальцам, узеньким, бедным, исколотым иголкой пальцам, бегут соленые прозрачно-горькие струйки.
— Ну что, устроились? — весело блестя глазами, спрашивает вошедший дядя Евгений.
— Да, устроились, — жестко, совсем как взрослый отвечает Павел и поднимается. — Благодарю вас, дядя Евгений: я понял все.
Душным и пыльным июльским вечером в тихий дом Павла вдруг внедрились шумы: явились гурьбой гости, товарищи его.
Так было это неожиданно, что Павел на несколько мгновений оцепенел, не мог он поверить этому, никого он не звал, а народу собралось «пропасть» — одиннадцать человек.
— Потому мы и собрались к тебе, что ты нас не позвал ни разу, — объяснил Умитбаев, явившийся во главе визитеров. — Если бы звал хоть изредка, не ввалились бы так сразу, а теперь хочешь — не хочешь, а гостей принимай.
— Да нет, я не… — начал было Павлик смущенно и покосился на мать.
Ему казалось, что более всего этот шумный визит мучит ее, но он ошибся. Елизавета Николаевна не только не рассердилась, но казалась даже обрадованной: она ласково приняла молодежь, усадила всех в гостиной, со всеми перезнакомилась непринужденно и просто и скоро так все изменила,
Появился на столе самовар, появились булочки, мармелад и варенье; так приветливо угощала семиклассников хозяйка, что Павлик не сводил с матери довольных и радостных глаз. «Вот она какая у меня, вы все видите!» — словно говорил он товарищам.
А товарищей собралось совсем не мало для маленького дома: недоставало венских стульев, пришлось забрать гостиные кресла и стол выставить на середину комнаты; в десять минут исчезли все булочки и варенье; наладив беседу, Елизавета Николаевна неприметно удалилась. Не хотелось ей мешать юным, хотелось дать и Павлику простор быть хозяином, как мечтал он, как свидетельствовала дощечка у парадного входа.
Не все товарищи оказались Павлику милы: неприятно поразил его и смутил приход Рыкина, с которым у него раз была безобразная драка; неприязненно покосился он и на Митрохина, показавшего раз ему мерзкие фотографии; но тут же был и красавец Станкевич, в которого некогда был Павлик влюблен; правда, эта любовь давно бесследно исчезла, но все же и теперь хранилось и веяло в нем расположение к Станкевичу, к его милой и нежной, словно девичьей, красоте. Одно только по-прежнему, даже больше прежнего портило Станкевича: его дурные запущенные зубы, нарушавшие все очарование его улыбки.
— Вот, не надо жить таким отшельником, Ленев, — сказал ему Станкевич и изящно присел в кресло. — От этого вы рискуете увидеть сразу целую ватагу, — во всяком случае, дайте мне пожать вашу рапку — и все…
Как когда-то давно, он опять обмолвился и вместо «лапку» сказал «рапку», но на этот раз сердце Ленева не расцвело, как раньше, восторгом, — он только засмеялся, и в голове промелькнуло, как нечто отжившее и наивное: «Очень смешной и странный я был тогда».
— Послушайте, а где же Пришляков? — спросил Павел, пошарив глазами по пришедшим. — Почему вы с собой не привели Васю?
— А Васька все еще не приехал, — ответил Рыкин. — Разве ты не знаешь, что он уехал репетировать в деревню?
— Нет, я это знаю, — ответил Павлик и смутился от мысли, что вот все они свободные, отдыхают летом и ходят друг к другу в гости, а Вася Пришляков должен и летом работать. — Но я думал, что он уже вернулся: ведь скоро ученье.
— Он был сначала в одной деревне, затем перебрался в другую, — небрежно и как-то нерасположенно проговорил Станкевич, и Павел подивился тому, как мгновенно стало неприятным его красивое холеное лицо.
— Зачем же он уехал в другую? — холодно переспросил Павел.
— А затем, что он неуживчив, со всеми бранится, ссорится… — Голос Станкевича звенел уже презрительно, и на сердце Павлика все веяло неприязнью к своему бывшему другу. — Приехал учить детей у одного уважаемого коммерсанта, а вместо ученья стал преподавать политику… — Нежные, как девичьи, чудесные губы Станкевича раздвинулись в холодную улыбку, и ряд черных, испорченных зубов тускло блеснул перед Павликом.
«Какие ужасные зубы!» — подумал он, и в памяти встало где-то прочитанное: «Какие у тебя зубы, такая и душа».