Целомудрие
Шрифт:
Страх отступился от сердца Павлика. Он не будет спать один, его не оставят одного близ страшного Клещухина. Впрочем, было бы лучше запереть дверь на крючок.
Он так и сказал Трифону:
— А можно мне запереть нашу дверь на крючочек?
Служитель, уже забравшийся под одеяло и шептавший молитвы, спросил его сонным голосом:
— Чего?
— Дверь бы на крючочек, — просительно повторил Павел.
Трифон Николаич отказал кратко:
— Не полагается. Дверь ведь казенная и крючков не имеють.
Он вскоре захрапел, а Павлику не
— Мама, мама, я же болен свинкой, а ты не знаешь! — почти закричал он, внезапно и жутко вспомнив о маме.
— Че-го? — оборвав храп, спросил во сне Трифон Николаич и еще добавил невнятно, на старую тему: — Таковых не полагается.
Ночь. Лежит и молчит Павлик. Ожесточение наполняет сердце его. Вот лежит он, маленький, еще одиннадцати лет нет ему, а все его бросили, и все спят. Лампа уныло мигает узким, кривым, приспущенным пламенем. Вот если бы у Стася была свинка, его так бы не бросили: он лежал бы в богатом доме, окруженный всеми, а Павлик лежит один, на жестком мочальном тюфяке. Разве он, Павлик хуже Стася? Чем? Он поэмы читать умеет, рисовать может, а Стась нет. Зачем же его все забросили?
— Непременно напишу маме, чтобы взяла меня из пансиона, — решает он и угрюмо встряхивает головою. — Уеду из города, буду в деревне охотиться за дичью и кормить маму; без ученья вместе и проживем.
Среди ночи, среди летающих голубей, которых Павлик ловил руками, так много их было, сделалось ему холодно. Точно змеи ползали по нему. Он раскрыл глаза. Пучеглазая обезьянья морда торчала перед ним в сумраке; одеяло было сброшено на пол. Клешухин сидел в белой рубашке на его постели и гладил его шершавой лапой по груди и рукам.
— Оставьте меня, оставьте, я пожалуюсь на вас Трифону Николаичу! — закричал Павлик и проснулся.
Клещухина не было. Во всем тело стояла дрожь, волнующая, утомляющая, подобная той, какой раз было охвачено тело Павлика, когда перед ним купался кадетик Гриша Ольховский.
Утром в комнату Павлика привели еще заболевших свинкой. Все трое были башкиры, двое — маленькие башкирята в заплатанных казенных блузах, а третий — долговязый Исенгалиев — пара Павлика. В комнату Трифон Николаич внес еще три койки и всех заболевших облек в халаты. Стало много народа, был рад этому Павел. Теперь уж не страшно было, что придет Клещухин.
Среди дня в заразное отделение явился доктор, красивый тучный мужчина с рябым лицом. Павлик сразу признал его: это был Иван Христианыч, тот самый Иван Христианыч, который лечил его у тети Наты, когда Павлик пожелал, чтобы у него лопнули глаза.
И странно, — насколько признавал людей маленький Павлик, настолько взрослые не узнавали его.
— Мы же с вами знакомы! — сказал он Ивану Христианычу, но тот и бровью не повел.
— Ложись-ка, расстегни рубашку, — устало приказал он и присел, пыхтя, подле на табуретке. Молоточком он выстукивал Павла, трубкой выслушивал, потом
После доктора, во время обеда, в заразное отделение пришли два старых башкира в лоснящихся от грязи халатах и, усмехаясь, лопотали что-то непонятное с двумя больными башкирятами на своем языке. Оба башкиренка были довольны, но когда один из гостей, постарше, поставил на стол длинный горшок с коровьим маслом, башкирята пришли в восторг; в руках у них появились ложки, они позвали Исенгалиева, и ложками стали выгребать из горшка масло, и засовывали его в свои рты, и глотали масло, чавкая с наслаждением. Отцы стояли подле и посмеивались с любовью, между тем как Трифон Николаич неодобрительно крутил головою.
— Неужели они коровье масло кушают? — испуганно спросил его Павел.
Трифон Николаич все покачивал головою.
— Нехристи, они привычные, и желудки у таковых луженые, — сказал он негромко, но когда получу от нехристей что-то на прощанье, одобрительно крякнул.
Исенгалиев и Павлику подал ложку масла отведать, но тот не решился.
— У меня голова болит, я есть не хочу, — объяснил он, стараясь отказаться вежливо.
Но башкиры не обиделись. Накушавшись коровьего масла, они тщательно завязали горшок тряпочкой и потом сели пить чай, очень довольные, поминутно икая.
Павлику было нечего делать среди дня, и он решил осмотреть заразную палату. Прямо напротив его двери находилась светлая комната с надписью на двери «Аптечная»; вся она была заставлена пузырьками и банками с латинскими ярлыками, на столе лежал роман «Дочь-преступница», испещренный надписями и фигурами. Павлик прочитал из романа про злодейку-дочь, потрогал весы со скрупулами и драхмами и хотел было уйти к себе, как двинулся и обомлел: перед ним стоял Клещухин и угрожающе улыбался зелеными зубами.
— Вот я тебя и поймал! — сказал он и двинулся на Павлика, протянув вперед руки.
Павлик вскрикнул, юркнул под стол и опрометью бросился к себе.
Глаза Клещухина были круглы и желты, как порченые сливы.
— Если хочешь, я тебе почитаю! — сказал Павлу после обеда Клещухин. Он вырос перед Павликом словно из-под земли и стоял угрюмый, пыхтящий.
Беспомощно огляделся Павел: Трифона Николаича не было в комнате: он закусывал в аптечной; трое башкир ели на подоконнике свое масло, и он был перед Клещухиным беззащитен.
— Иди же, тебе говорят! — крикнул Клещухин и, схватив Павла за подбородок, больно его ущипнул. — Ах ты, мерин этакий!
— Но я не хочу слушать! — сказал Павлик, пытаясь освободиться.
Толстые, как моркови, пальцы держали его за кожу подбородка, и двинуться было очень больно. Мало того, Клещухин, ощерив свои зубы, стал склоняться к Павлику и в то же время поднимал его, защемив подбородок, так что Павлу пришлось подняться на цыпочки.
— Теперь хочешь слушать? Хочешь? — прошипел Клещухин.