Целомудрие
Шрифт:
— Красный флаг!
В одной из «занимательных» раздается оглушительный треск: то разом, по команде, приподняты и брошены крышки парт. Это называлось «дать салют», «дать пушечный выстрел» по случаю торжества.
Побледневший воспитатель вихрем уносится в сопровождении «адъютантов» на выстрел.
— Безобразие! Безобразие! — кричит он. — Кто стучал?
Конечно, полное молчание. Воспитатель входит в следующую «занимательную». Вдогонку несется громогласная песня:
ПоВ бешенстве воспитатель бросается назад…
— Кто пел?..
Опять молчание. Только если в это время оказывается дежурным воспитатель Щелкун, из задних рядов начинается чуть уловимое щелканье языками. Щелканье ведется мастерски: по лицам нельзя отгадать, кто именно щелкает… Услышав щелканье, воспитатель бледнеет.
— Пощелкайте, пощелкайте, я подожду, — говорит он и садится. Но в это время в следующей «занимательной» слышится второй залп, и воспитатель с бранью уносится к «бомбардирам».
Старшие гимназисты уже в буфетной комнате. Звенят серебряные деньги. Служителей посылают за чаем, за булками, за сахаром и колбасой. Поспешно стаскивают служители в обеденной комнате со столов скатерти: будут пить пансионеры праздничный чай; а так как торжество вне программы, то скатертей не полагается.
Но их и не ищут. Уже собраны деньги на угощение. За рядом столов размещаются пирующие. Угрюмый воспитатель отсутствует. За столами шумно и весело. Здесь не чинятся говорить, смеяться и петь. В большие груды свалены плюшки, пончики и сахарные кренделя. Тарелок и салфеток не дается, — внепрограммный чай.
За завтраком и обедом к казенному не прикасаются; хоть один день без казенного!.. Утрами достают служители из-под кроватей старших опорожненные «сороковки».
«Театр!» Это слово было лучом в жизни пансиона.
Разрешение купить ложу в театр давалось инспектором редко. Нужно было, чтобы пьеса входила «в круг предначертаний», чтобы воспитанники заслуживали подобного удовольствия и чтобы инспектор находился в фазе благоволения… Когда же все требуемые условия складывались для гимназистов благоприятно и проносилось «разрешаю» инспектора, радостям не было конца.
Тотчас же на извозчике посылался за ложей дядька. Без дядьки пансионеров, разумеется, не отпускали. В крохотную ложу провинциального театрика набивалось порою свыше дюжины гимназистов.
Живо откладываются книжки. Не выучил всего — верно; завтра будет трудно — тоже верно. Возвращаться во втором часу ночи, а вставать в шесть… Нет, не думается, все в сторону… Только бы на несколько часов отойти от казенной руки.
Вот семь часов. Половина восьмого.
— Лаврентий, что же?
— Воспитатель просматривает список.
— Опоздаем!
— Конечно, опоздаем. Сельдерей. Пучеглазый.
— Господа,
Питомцы ежатся: вдруг раздумает? Вдруг кого-нибудь исключит?
Робко и молитвенно смотрят они на инспектора, коридором проходят как мыши и неслышно надевают пальто. Инспектор смотрит через очки. Только бы пронесло мимо!
Вот уже выстроились попарно. Выходит воспитатель с бумажкой. При инспекторе он хмурится особенно деловито и считает театралов парами, как гусей.
— Пара, две, четыре… четырнадцать… Все верно.
Улыбающийся швейцар (милый швейцар!) спешно распахивает двери.
Выходят, вышли, вот на свободе. Робко мигают милые керосиновые фонари. Тихо смотрят милые кургузые деревья. Сколько вокруг фланирующей публики! Все веселы, оживлены. Как хорошо на свободе и как темно в тюрьме! Мигают театральные фонари. Улыбается за окошечком счастливый кассир. Театральный сторож кивает гимназистам. Милый сторож! Как хорошо пахнет в театре керосиновыми лампами! Торопливо сбрасывают пансионеры в углу ложи свои шапки, галоши и пальто. Что ж из того, что шапка лежит рядом с галошами? Сейчас начнется представление.
— Купили ли афишу? — спрашивает кто-то тревожно.
— Купили, конечно; вот она. Господа, не раздавите маленьких.
Малюток не забывают. Малютки сидят на стульях, остальные стоят.
Что такое? «Продавец птиц»… Говорят, хорошая оперетка.
— Инспектор меня спрашивает, — говорит улыбающийся дядька Лаврентий: «Не знаете ли вы, что такое «Продавец птиц»? Я говорю: «Так, ничего, птиц, говорю, продают, смотреть можно».
Лаврентий, конечно, прихвастнул и желает понравиться, но сейчас поднимется занавес!
— Господа, пожалуйста, не аплодируйте, — просит дядька. — Мне нагорит, да и вас пускать не будут.
— Хорошо, хорошо! А что, Вольская участвует?
— Ну, конечно же!.. Вот!
Средние пансионеры с завистью смотрят на старших: до них что-то доходит! Как-то раз Сидорчук говорил: «Вольская врезалась в Трубина! Трубин был у нее в номерах».
С завистливой гордостью все смотрят на читающего афишу Трубина. В него врезалась сама примадонна!
Однако поднимается занавес. Сколько женщин, и все в коротких юбках, и все поют.
Помнит Павлик: чаще всего воспитанников пускали на оперетки. В городе не было постоянной труппы, современных драм начальство не любило, и в результате самой безобидной являлась оперетка; к оперетке был развит в пансионерах вкус. Они распевали веселые мотивы, танцевали канканы, и познакомиться с опереточной актрисой считалось среди подростков высшим шиком.
Поднялся занавес. Раскрашенные барышни умело двигают ногами, облеченными в трико; вот, бесцеремонно шлепая девиц «по крупам», появляется толстый комик. Потрясая четырехугольным животом, он поет куплеты про неверных жен.