Целую ваши руки
Шрифт:
Меня пронзила эта мысль, эта внезапная, всплывшая во мне память – что это за место, где я стою, слушаю, что это за своды, стены, плиты…
Хор голосов все ширился, рос, пела уже вся толпа, сгрудившаяся в церкви, до единого человека. В этом всеобщем хоре было что-то властно и неодолимо захватывающее, и казалось, чудилось, будто уже не люди творят это звучание, в котором и вся скопившаяся боль, и надежды, и вера, и мужественная решимость, это сама древняя русская земля, что окрест, под храмом, под ногами у каждого, в глубинных своих недрах собирает и сплачивает все, что только в ней есть, все силы, средства, до последней горсти, крупицы, – чтобы только выстоять, не пасть в горе, изнеможении и усталости, опять остаться русской, победить…
12
Сидя
На дворе уже властвовал рассвет, но здесь горела лампочка. Она горела постоянно, круглые сутки: в вестибюль не проникал дневной свет, единственное его окно было наглухо заложено кирпичами.
Входящие с улицы шумно оттаптывали у дверей с обуви снег.
– Постой-ка! – сказал вахтер, когда я проходил мимо его стола. – Ты Марков?
Сотни раз промелькнул каждый из нас, обитателей заводского общежития, перед глазами вахтера, но ни одной фамилии он не знал твердо, каждый раз спрашивал предположительно и зачастую ошибался. «Контуженый я, – оправдывал он свою беспамятливость. – Газету читаю – мне надо три раза заметку прочесть, тогда только до смысла дохожу. А пойму – тут же и забыл, из головы вон…»
– Вчера вечером тут к тебе старушка приходила. Вроде бы та, что раньше. Спрашивала. Я говорю – он в ночной. Оставила вот – сверточек и письмо…
Он вытащил из глубины стола грязный бумажный ком; из него торчали концы гвоздей.
– Стоп, это не то… Это завхоз оставил, двери чинить… Вот твой.
Сверток был перевязан бечевкой, под нее была засунута сложенная прямоугольничком записка. От свертка вкусно пахло. Опять пирожки. Я развернул записку. «Милый Алеша, мы Вас все время ждали. Милица Артемовна тоже сгорает от нетерпения Вас увидеть. Она знала Вашу маму, ходила к ней за книгами в библиотеку. Приходите к нам в воскресенье на обед, если будете свободны от работы. Часа в 3. Отдохнете у нас. Я приготовила старые фотографии, про которые говорила, и у Милочки кое-что нашлось, посмотрите, какими мы когда-то были. Если не сможете в воскресенье, приходите в любой другой день и час, когда сможете. Я всегда дома, хворости мои никуда далеко меня не пускают, если выхожу, то совсем ненадолго, лишь в магазин за хлебом или за водой к колонке. Но лучше, если Вы придете в воскресенье, Милица Артемовна в будние дни работает и нередко задерживается допоздна. Итак, ждем Вас. А. А.»
Записка была написана фиолетовыми чернилами, несколько прыгающим, но, в общем, ровным почерком. Так можно написать только за столом. Видно, Александра Алексеевна приготовила ее заранее, еще дома, в расчете, что может меня не застать.
Без всякой радости держал я пакет, а записка, ее теплота, более чем дружественный тон, настойчивое приглашение Александры Алексеевны оставили у меня даже тягостное, досадное чувство. Зачем, зачем все это! Не нужно мне ни подарков, ни приглашений в гости, ни вообще этого знакомства, такого неловкого, неудобного для меня. Неужели Александра Алексеевна не улавливает этого? Прошло уже порядочно времени с первого ее прихода, я не отозвался, и ей надо было это понять. Почувствовать мою уклончивость, мой молчаливый отказ. Я был почти уверен, что она поняла и больше не придет, не повторит попыток снова приглашать меня, и наше знакомство на этом оборвется.
Я не притронулся к пирожкам ни в этот день, ни в следующий. Но на третий Гаврюшка Максимов, которому из деревни передали пшена, сала и десяток луковиц, сварил чугун похлебки, угостил всю комнату; я достал пирожки – и мы в пять минут умяли их и Гаврюшкино хлёбово, пожалев, что и того, и другого слишком мало для настоящего насыщения.
Первоначальная реакция на записку Александры Алексеевны держалась во мне до конца недели, а затем смягчилась, сменившись размышлениями:
В воскресенье утром кончалась моя ночная неделя, я мог отдыхать полные сутки. Выходить к станку только в понедельник, с утра.
Придя со смены, я лег на койку с намерением выспаться досыта. К Александре Алексеевне все-таки не пойду. У Киры сегодня тоже выходной. Я пойду к ней, заберу ее, и мы пойдем в «Спартак», вернее сказать, в то, что от него осталось – длинный вестибюль с колоннами по сторонам. Опять на экране «Два бойца» с Бернесом. Нет такого человека, который не видел бы этого фильма дважды, трижды. Видел его и я, видела, конечно, Кира. Но мы все равно пойдем. Для фронтовика в нем многое понарошке. Но от этого – «темная ночь… только пули свистят по степи…» – каждый раз останавливается дыхание и сжимается сердце. Не знаю, как будут смотреть этот фильм когда-нибудь потом, будет ли он нравиться, волновать. Но в одном я уверен несомненно: от нехитрой этой песни в тесной, низкой землянке, вполголоса, с хрипотцой, всегда сожмется сердце у того, кто пережил войну…
В полдень, однако, я поспешно поднялся – от внутреннего беспокойства, опять нахлынувших мыслей: ведь ждут же, неудобно, неблагородно…
Пришил на гимнастерку свежий подворотничок из кусочка простынной ткани, протер мокрой тряпкой и почистил щеткой сапоги. Гимнастерку, конечно, надо было бы накануне постирать, она у меня одна, без смены, в ней я стою у станка, и, хотя надеваю фартук, от станочного масла, въедливой металлической пыли не убережешься. Но что сейчас об этом думать – поздно…
Адрес Александры Алексеевны, приметы, по которым искать ее жилище, я помнил.
С верха улицы, спускавшейся к Вогрэсовскому мосту, широко просматривались белые заречные пространства с синевой лежащих на горизонте лесов. Краснели корпуса авиационного завода, разрушенные «юнкерсами». Едва заметный дымок всплывал над Вогрэсом. В довоенные годы он чадно дымил круглыми сутками, сжигая в своих топках эшелоны угля, длинным своим корпусом и четырьмя прямыми, в ряд стоящими трубами напоминая броненосец прежних войн, идущий в море на всех парах.
В этом районе города, на улицах, спускающихся к мосту, лежащих от спуска вправо и влево, мне не приходилось бывать до войны. Здесь не было у меня знакомых и не было дел, которые бы сюда приводили. Я не знал, как выглядели эти улицы раньше. Наверное, ничего примечательного – обычные частные дома, побольше и поменьше, под железом и шифером, а то и под толем, сады, заборы, скворечники, водоразборные колонки на перекрестках. Но зато об этих улицах ходило много рассказов теперь. Здесь был плацдарм, ценою многих жертв захваченный нашими войсками, ударившими с Левобережья. С этого куска земли пытались пробиться дальше, в город, занять его, освободить от немцев. Несколько дней, когда полностью выдохся дравшийся на плацдарме стрелковый полк и не было других резервов, тут вели бой городские ополченцы, небольшая кучка, сто с лишним человек в гражданской одежде, с одними лишь винтовками и гранатами. Рабочие, служащие, студенты. Они погибли почти все. Одним из командиров был Куцыгин, райкомовский секретарь, в летах, почти уже старый человек.