Цена отсечения
Шрифт:
Доехали до кладбища в Калитниках, запарковались; вдоль трассы несся ветер, в котором остатки холода смешались с первой весенней пылью; внутри ограды было тихо, мирно, полный штиль. И как-то по-особому, кладбищенски уютно. Галька приятно шуршала. Свежие могилы пахли молодой землей, новые ограды – масляной краской. Жизнь, добровольно примиренная со смертью.
Иван Иваныч вел неторопливо и уверенно – к какой-то заранее намеченной цели. Отыскал участки с одинаковыми гранитными постаментами; скорбно постоял.
– Тут наши ребята. Афган. А теперь давай рассказывай. Слушаю беду твою.
Мелькисаров рассказал, в чем было дело. Без утайки. Собеседник понимающе кивал; в нем не было демонстративного
Степан Абгарович шел рядом, ожидал вердикта. Нервничать было уже бесполезно; как сложится, так сложится. Можно было наблюдать – и думать о стороннем. Интересно, как люди этой профессии ухитряются размыть себя, расфокусировать? Не человек, а неопознанный шагающий объект. Завтра Мелькисаров попробует вспомнить, представить себе его лицо вживую – и не сможет. Округлое, но не толстое. Уши небольшие, аккуратные. Правильный прикус. Серо-зеленые глаза, слегка припухшие. На полголовы ниже Мелькисарова. Но это ни о чем не говорит! Набор бессмысленных примет.
Давным-давно, когда его мама родила, он был отдельный, единственный, ни на кого не похожий. Ребрышки торчали. Нос пимпочкой сердито морщился, глаза сияли во все лицо. Стал половозрелым подростком; наверняка его как-нибудь перекосило, правая сторона обогнала в развитии левую, волосы торчали в разные стороны, девушки не соглашались целоваться, потому что изо рта куревом пахнет, а он так хотел! После армии пришел откормленным, грудки по-бабьи выпирали из тесной доармейской рубашки. Было, было в нем что-то характерное, наверняка.
А потом – раз, и человек стал сам себя менять. Под выбранную роль. Тихо, внимательно беседовал с веселыми журналистами, вербовал их, отправлял в прикрытие; а сам сидел в каком-нибудь посольстве, взаперти. Старался лишний раз не выходить в опасный город; жена ему в загранкомандировке не полагалась; перед закрытием посольской лавки он плотно закупал советские продукты, ел по вечерам пельмени, слепленные поварихой тетей Тоней, или Валей, или Олей, по выходным позволял себе печеные рулетики из бекона с черносливом; и думал, думал, думал. За этих пустозвонов-журналистов, которые должны сверкать и хорохориться, чтобы заводить знакомства, тусоваться и приносить ему в зубах добытую бумажку, снимок, звукозапись. Для анализа и шифровки. А про него никто не должен знать.
Поэтому он берет в руки ластик, и медленно, не суетливо, стирает себя. Был четкий штрих – остается пустой прозрачный след от грифеля, процарапавшего бумагу. Были плотные тени – сохранился лишь намек на штриховку. Нет объема, характера. Есть только слабо намеченный контур.
– Наверное, мы все-таки возьмемся.
И без малейшего пафоса, без попытки оправдания и осуждения он объяснил клиенту – почему. Мартинсон, конечно, не фигура. Связи у него остались, это мы видим. Но если бы на кнопочки давил не он, запутавшийся отставник, а кто-нибудь внутри самой системы, то уже никто бы не помог. А так – есть некоторый шанс пересидеть и обождать, пока буря затихнет. Рано или поздно люди честно отработают старые долги перед Мартинсоном и скажут ему: стоп, довольно, квиты. Тогда можно будет вернуться и как-нибудь решить проблемку миром. И еще одно соображение. Не надо вводить Мартинсона в соблазн. Сгоряча наломает дров, и так уже пошел на смертный грех, потом остынет, пожалеет, а будет поздно; надо бы дать ему время одуматься. Ты все-таки крещеный? и мы не басурмане.
Они прошли центральную аллею насквозь; повернули к выходу. К воротам подогнали катафалк; на старую тележку водрузили новый гроб,
Провожающие покорно отступали: со смертью лучше не шутить, а здешние – знают закон.
Иван Иваныч и Мелькисаров посторонились; процессия свернула по тропинке влево. На выходе они услышали поспешный стук молотка и зубоврачебный посвист электрической отвертки; утробно завыла женщина, и вскоре все было кончено.
По пути назад условились о встрече: послезавтра на том же месте, в то же время. Мелькисаров получит документы на свежее имя, скорее всего армянское или еврейское – по внешности; виза будет медицинская, на лечение последствий автокатастрофы – пострадали позвоночник и желчный пузырь; а стоимость услуги, не поверишь, Мелькисаров, меньше миллиона деревянных плюс еще шестьдесят четыре тысячи триста пятнадцать рублей: стоимость билета в первый класс, под квитанцию. В аэропорт его доставят правильные люди, проведут через контроль, даже ручкой махнут на прощание: до встречи. Но пока отправляйся куда-нибудь за город, и никому – слышишь меня, никому! – не звони!
Глава одиннадцатая
Положено было расстроиться, напугаться; он испытал облегчение. Бесполезная надежда – как дурная бесконечность; дробит и перемалывает нервы. Все мерещится выход; может быть, вот так попробуем? или так? чем черт не шутит. А черт – не шутит. Ты это понимаешь и все равно понапрасну надеешься. Но если надежда исчезла, значит, зачем суетиться? Накатывает чувство размягчения; не ты управляешь процессом, а судьба управляет тобой. В этом размягченном состоянии хочется обабиться, пролить умиленные слезы и всех полюбить – без разбору.
Суетится Загородный проспект; воняет бензиновым перегаром, а тебе – свежо, просторно, и мысли всё такие твердые, ясные, их даже думать не нужно, вспыхивают сами. Итак, план действий. На дачу ехать невозможно; дачный адрес Тамаре известен. И в какой-нибудь пансионат – нельзя; данные паспорта вводят в систему, в систему можно запросто войти – если по нему дана команда. Но есть хороший вариант. Что там хороший! роскошный. И поедет он туда не на машине. Машина тю-тю; с ней придется попрощаться. Мелькисаров только поигрался в маячок, а Мартинсон играть не станет. Где-нибудь на днище, или на крыше, или в салоне авдюши наверняка уже подклеена мелкая плоская штучка; через эту штучку прямо в космос идет непрерывный сигнал: я земля! я земля! Мелькисаров на связи.
Что же; чем хуже, тем лучше. Продолжим осваивать жизнь, станем поближе к народу. В метро спускались; пора возобновить знакомство с электричкой.
Киевский вокзал шелестел целлофаном; цветы были повсюду. По пути к платформам колеблющимся строем стояли тетки и бабки; они профессионально радовались теплому солнцу, ясному небу: весенние ливни – помеха торговле. В ведрах томились хрусткие голландские тюльпаны, первые в этом году: привычные желтенькие, девические розовые с белой бахромой, фиолетовые, вычурные, словно бы растрепанные по краям лепестков; попадались и тонкие ирисы; только два или три ведра были туго забиты похоронными гвоздиками, – а ведь раньше, при Советах, ими в основном и промышляли. Наверное, все это как-нибудь пахло, но бодрый дух весны был намного сильнее, отбивал, поглощал, растворял в себе цветочные ароматы.