Чакра Кентавра (трилогия)
Шрифт:
Дом, где остановился рокотанщик, ей указали сразу. Но, поговорив с телесами, она пришла в недоумение: никакой женщины при молодом господине не видали. А уж тем более брюхатой. Сам же рокотанщик ушел с утра, не иначе как возле судбищенского луга караул песет с запасными струнами. Махида слетала туда — нету. Догадалась спросить, где тут повивальные бабки обретаются. Две их было на все становище, но пи к одной из них никаких носилок этой ночью не прибывало.
Оставалось надеяться только на случайную встречу с Шелудой — уж если он привез сюда Мадиньку, то должен же хоть раз навестить! Присела в ожидании напротив рокотанщикова пристанища, но подошли стражи, прогнали: в праздничном стане побирухе делать нечего. А тут еще пирлюха назойливая привязалась, кружит возле уха, досаду множит.
Тот взвыл, растянулся — румяные колобки запрыгали по дороге. Махида проворно уловила парочку и сунула под рубаху, усмехнулась своей кормилице — и где это только ты, заботливая, была раньше? Жизни бы мне горемычной с тобой не видать!
Однако дело уже клонилось к вечеру, народ здешний и пришлый толкался на улицах, передавая друг другу новости, коих знать никто и не мог — врали, естественно. Махида, сопровождаемая золотым мотыльком, устало бродила по Жженовке. Тревога за подругу росла с каждым часом, и ее уже не веселили проделки летучей своей опекунши. А та и к источнику чистому ее привела, и от стражей–злыдней, что за углом притаились, упредила, и каким-то чудом накидала в подол со свесившихся из чужого сада ветвей дивных ягод… Разве что младенца не кормила.
— Ты б меня лучше к Мадиньке свела, — пожаловалась Махида, утирая со щек лиловый сок.
И пирлюшка вроде послушалась — полетела вперед, да вон из становища, и мимо загонов открытых…
Нет, непонятлива была золотая летунья. Ее просили к Мадиньке, а она вела прямехонько к обжитому Махидою сарайчику. Тут бы рукой махнуть да обратно повернуть, но…
От водопойной колоды, по–утиному переваливаясь, шел к сараям коротышка в белом, и в быстро наступающих сумерках Махиде померещился давешний хозяин рассыпанных колобков. Можно, конечно, было побежать и на его глазах юркнуть в свой сарайчик, но за всем происходящим наблюдал еще один человек — высокая женщина в чем-то пестром, с перьями на голове. Кажется, они с пряничником о чем-то договаривались, и теперь он торопливо зашлепал вперед, а она напряженно глядела ему в спину. При таком раскладе Махида предпочла нишу между открытым загоном и запертым сараем, благо там с крыши свешивался до земли, как занавеска, пышный вьюнок. Авось не заметят.
Но коротышка до нее не дошел — остановился в каких-то трех шагах от нее и принялся сопеть, отодвигая жердину. Махида не удержалась, высунула нос — и едва не ахнула: это был Шелуда.
Он по–хозяйски ввалился в сарайчик, и было слышно, как он негромко окликнул кого-то: “Эй! Эй, ты…” Ответа не было. Махида прижала ухо к тоненьким досочкам — Шелуда с чем-то возился, и довольно долго. Женщина у водопоя терпеливо ждала. Наконец дверь скрипнула, и молодой рокотанщик вышел, держа в руке какой-то сверток — гадливо, словно боялся запачкаться. Из свертка не доносилось ни звука, но Махида поняла: ребеночек. Только неужели — мертвенький?
Шелуда подошел к водопойной бадье, протянул сверток женщине. Та ловкими движениями размотала тряпку, и Махида вздохнула с облегчением: послышался жалобный писк. Женщина положила крошечное тельце на сгиб локтя и, наклонившись к воде, принялась сноровисто его обмывать. Но Махида радовалась бы значительно меньше, если бы знала, что баба в перьях — это проходимка Кикуйя, скупавшая младенцев, чтобы затем перепродать их — тайно, разумеется — на жертву или на какой колдовской обряд. Охотники всегда находились.
Но Махида, никогда не бывавшая в Жженовке Тугомошной, этого не знала, знать не могла и только глядела, как завороженная, на крошечное тельце цвета тусклой бронзы, из которой ковали мечи для жженовских стражей.
Из оцепенения ее вывела пирль — призывно зажужжала над ухом, ринулась вперед и влетела в оставленную приоткрытой дверь. Да, пора, пока эти двое у бадьи брязгаются, а то неизвестно, что будет потом… Махида вскочила, юркнула в сарайчик — здесь
Махида отступила; это оказалось так просто — подкинуть собственного детеныша, что она даже не успела его поцеловать. Выскочила наружу. Те, двое, еще судачили у водопоя. Она вдруг заволновалась: а вдруг Шелуда, застав подкидыша, попросту вышвырнет его вон? Ближе к водопою раскинулась купа каких-то раскидистых кустов, и она, пользуясь быстро сгущавшейся темнотой, проворно, как блудливая кошка, кинулась к ним и затаилась, вслушиваясь. До нее донесся голос женщины, строгий и печальный: “Красы невиданной… жалко… слабенькая… не вытянет…” В ответ раздался точно змеиный шип. Но Кикуйя-то хорошо расслышала злобное и отрывистое: “Закопаешь тогда поглубже, чтоб ни зверь, ни человек… Тебе довольно дадено. Что не так сделаешь — придушу струной!” Она поглядела в его влажные карие глаза, опушенные длинными загнутыми ресницами (совсем как у новорожденной горбанюшки!) и поняла: такой действительно придушит. Только не сам — наймет. “Не тревожься, господин мой щедрый, — прошептала она так же тихо. — Ты этой девочки никогда больше не увидишь. Ясновидица я, мое слово нерушимое…” И, старательно завернув младенца в теплую стеганочку, пошла прочь, дивясь непонятной нежности, затеплившейся в ее окостенелой лиходейской душе.
Махида, как ни вытягивала шею, ничего этого не могла разобрать, но, к непомерному своему изумлению, услышала совсем другие слова, прямо рядом с собой, в кустах — росли они на развалинах какой-то хибары, в которой и затаился говоривший: “Ты, блёв, ежели что, блёв, пасть не разевай, я самолично, блёв, отбрехиваться буду…” В ответ зашептали сразу двое, слова неразборчиво переплетались. “Да не дрейфь ты, блёв, народу тута столько — кто заметит? Ты только, блёв, не ховайся, иди степенно, как я, блёв, вроде мы телесы пастушьи”, — наставлял сиплый, нагловатый басок. Ага, воргоги–подкоряжники, в стан наладились. Двое снова шелестели, дружно и трусовато. “На три части разрубим, блёв, в сумы покидаем — во сколько сыты будем!”
Махида только пожала плечами: подкоряжники навострились на теленка, а это дело ее не касалось. Из-под веток, позолоченных последним солнечным лучом, глядела вслед неведомой ей женщине, как она полагала, повитухе. Убоялся, стало быть, Шелуда Мадинькиной немощи, отдал девочку на чужое кормление. И напрасно — она вон как младенчика-то к груди притянула!
Засопела, утирая непрошенные слезы.
Между тем лесовики бесшумно выбрались из кустов, так ее и не заметив, и, цепко перебирая босыми ногами, направились прямо к сараям. Солнце блеснуло на лезвии громадного тесака в руках у самого сутулого из троих и погасло. И только тут до Махиды дошло, что нацеливаются-то они прямехонько к тому хлеву, где была Мади, — заметалась, не зная, что делать: звать ли Шелуду — а проку ли с него, холуя откормленного? Она бросилась к стражниковым шатрам, заходясь истошным воплем:
— Ратуйте, люди добрые! Убивцы идут! Воры ночные!
На “убивцев” никто и усом не повел — их сюда нарядили своих амантов стеречь, а блюсти порядок в чужом стане не их печаль; что же касаемо “воров”, то отнять у вора краденое — дело разлюбезное, тут не менее десятка доблестных вояк сразу за мечи ухватились. Из сарайчика меж тем вылетела зеленая пирль и, сея изумрудные искры, со своей стороны бросилась наперерез подкоряжникам — но те и не почесались: не такое видали. Тот, что распоряжался, ухватил своих подельников за локти, чтобы бежать не вздумали (все равно догонят и уж наверняка забьют до смерти, а уж потом разбираться начнут); чуть ли не с достоинством развернулся, оборачиваясь к подбегающим рысью стражникам: