Час новолуния
Шрифт:
С этим оставалось только смириться. Федька слила воду в рукомойник — подвешенный на бечёвках кувшин с двумя носиками, — и там окончательно растворилось в небытии её ускользающее тёмное существо.
А мальчишки всё не было. Она вышла на улицу за ворота и, беспокойно озираясь, обнаружила Полукарпика, который тоже осматривался, отыскивая двор Елчигиных.
Застенчивый детина имел на себе тесный кафтан с чужого плеча. Боковые разрезы по подолу плотно зашнурованы, пуговицы застёгнуты, рукава спущены, покрывая пясти, — нигде ни просвета, ни зазора. Поражала несоразмерно маленькая
— Батяня дал, — сказала Полукарпик, выставив из-под красной полы кафтана жёлтый сапог с зашитым вверх носком. — А ты думал новые? Четырнадцать лет сапогам — никто не поверит!
Федька глянула на сапоги, действительно хорошие, вздохнула, окинула взором красный кафтан — совсем новый; от лежалого, мятого прямыми складками сукна пахло духовитыми травами, и достала ключ, чтобы запереть калитку.
— Я сказал батьке, что за тобой зайду, — болтал Полукарпик по дороге, — он велел за тебя держаться. Посольского, дескать, обратно потом в Москву заберут, и он ещё, гляди, большим человеком станет. Так ты, сынок, за него держись. Свой человек в приказе — половина дела.
— Это батяня велел тебе так всё мне и передать слово в слово? Ты его правильно понял? — осторожно спросила Федька, покосившись на новоявленного друга.
— Ну да... — протянул Полукарпик обескураженно.
В простодушии его проступало нечто по-своему даже и привлекательное. Было это, во всяком случае, простодушие, а не что иное. Простодушие девственного, молодого и, как всё молодое, простительного себялюбия. И Федька, уже сложившая в уме несколько красочных, далеко идущих обещаний, ограничилась, однако, коротким, лишённым издевательского смысла сообщением:
— Иван Борисович сказал, через год, как его сменят, заберёт меня с собой в Москву.
Этого было достаточно, чтобы Полукарпик воспрянул:
— А давай друг дружки держаться, в беде и во всём. Друг друга чтоб не покинуть, и держаться всегда за один.
Поскольку Федька от возражений воздерживалась, новый её приятель беспрепятственно продолжал, размахивая пустыми концами рукавов.
— Я ведь, знаешь, привык, чтобы меня за ухо таскали. Да, да! — подтвердил он, встретив недоверчивый взгляд. — За ухо. Батя, мамаша, оба брата, братан — тётки Дарьи сын. И ты можешь.
— Прямо так хватать и вертеть? — Федька с сомнением глянула на розовое от жары ушко под меховым околышем, понизу мокрым от пота.
— Ну уж, ты скажешь — прямо! — возразил Полукарпик не без обиды. Он быстро сходился на короткую ногу и после недолгих объяснений выказывал уже всё разнообразие обиходных чувств. — Не сразу, да и не прямо! Вот сейчас, к слову, на пиру у Подреза...
— У кого? — поразилась Федька.
Полукарпик тоже остановился, уловив неладное.
— У Подреза, — повторил он не совсем твёрдо: Федькино удивление лишило
— А воевода? Он как на это посмотрит? — спросила Федька, нащупывая предлог повернуть сейчас же назад.
— Зверев-то не пошёл. Сука он, Зверев, сразу ябедничать. А Шафран пошёл, все пошли. Что нам и воевода?! Всех-то небось не перебьёшь! Что зря-то кулаками махать!
Федька кусала ноготь.
— Пошли, — уныло сказала она. И они двинулись дальше в логово ссыльного патриаршего стольника Подреза-Плещеева, на которого насел воевода и который спаивает подьяческую братию, которая, в свою очередь, укрепила сердца мужеством стоять за один.
— ...До последнего подьячего! — плёл околесицу воинственно возбуждённый Полукарпик, ни мало не задумываясь, что имеется лишь один соискатель на это обязывающее звание — сам Полукарпик. Совокупная мощь и слава подьяческого племени в его представлении сообщала «последнему подьячему» род неуязвимости. Впрочем, как человек положительный, Полукарпик принимал на случай осложнений и свои собственные меры. Предусмотрительность заставила его заранее застегнуться и зашнуроваться с головы до пят. Рассудительность подвигла обратиться к Федьке с развёрнутым предложением союза.
— Друг дружку, значит, чтобы не выдать! — говорил последний подьячий и подёргивал головой, стряхивая с бровей пот. — Вот меня понесло, повело, потащило — нет остановки! Глаза как у дяди Якова стали — во! — Полукарпик заморгал не столько страшно, сколько беспомощно, потому что должен был ещё поправлять сползающую на глаза шапку, и понять, каков же он будет в час разгула, было не просто. — Толкаешь тогда в бок. Подобрался — и локтем! — Он чувствительно пихнул Федьку, она отстранилась. — И шепчешь на ухо: чего тебе мамаша велела, чего заказывала?
— А без тычков что, не опомнишься?
— Э! — вздохнул Полукарпик, отёр лицо и горестно поглядел на мокрый конец рукава. — Бог видит, да нам не скажет! Одна надежда: поучил бы по-братски. Кто там за мной присмотрит! А я тебе в ноги за то не поленился бы поклониться.
Испугав осторожно ступавшую с коромыслом на плечах бабу — коромысло её отягощали кипы мокрого, стиранного в реке белья, — Полукарпик бухнулся на колени, придержал шапку и ударил челом о покрытое засохшей грязью бревно мостовой.
— Яви такую милость, государь мой Фёдор, — не смахнув со лба грязь и мелкий мусор, продолжал он. — Запомни ведь только, что сказать. Что, мол, отцовский ты сын, Полукарпик. И отец твой, и дед, Полукарпик, дело разумели, копейку нажили, и голым никто из кабака не приходил.
— Так... А если чего запамятую? — с любопытством спросила Федька, когда Полукарпик встал.
Но малый лишь отмахнулся, не желая последствия Федькиного своевольства и обсуждать:
— Нет уж, пожалуй, государь! Лучше не скажешь! Ты уж пожалуй, запомни. Дед, мол, копейку нажил, отец прибавил, и ты не спивайся! Я, может, свинья, я, может, хрюкать. А ты за ухо! Я отбиваться, а ты терпи!