Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
— Что ты понимаешь под исступлением? — спросил я, все еще лежа на полу.
Он не повернулся ко мне.
— Это недостижимое, или почти-недостижимое, по которому мы тоскуем. Когда человек совершенно теряет себя. Отдает себя, изничтожает себя, но одновременно сохраняет всю полноту власти над другим человеком, который тоже теряет, отдает, изничтожает себя. Он располагает этим другим человеком по своему усмотрению. В мире больше не остается голосов, которые помешали бы ему что-то с ним сделать. И дело тут не в привязанности или любви, не в красоте, не в полезности. Речь уже не идет о внимании к другому, о бережном отношении к нему. Исступление — это нечто совершенно нездоровое, порочное. Почтенные люди с такими вещами не связываются… или делают вид, что не связываются. Исступление это полная обнаженность человека перед потенциями тварного мира. Внезапно оказывается, что Природа может делать в человеке всё, может думать в нем всё, она может уничтожить такого человека его же руками, в момент сладострастного наслаждения: потому что барьеры самосохранения в нем сломлены. Как паук-самец играет он со своей жизнью. Потому что хочет быть свободным от любых обязательств. Потому что хочет чего-то неразумного и не-инстинктивного. Потому что хочет того же, чего хочет вселенская сила разрушения, чего она хотела с незапамятных пор и будет хотеть
— Исступление… может вернуть нас в предназначенное для нас бытие… — задумчиво повторил я.
— Да, — подтвердил Тутайн, — если оно нам удастся. А это, конечно, отнюдь не гарантировано. Не нужно обманываться: обстоятельства неблагоприятны. В тебе уже почти созрело предательство. Но мы, прежде чем ты излил свою страсть в женщину, решились на нечто другое. На верность, на дружбу, на устрашающее единство. Я не могу точно измерить, какой ущерб тебе причинен: но я понимаю: со мной будет кончено, если твои мысли не переменятся. Я обратил все силы на то, чтобы утешить тебя; однако с самого первого мгновения это дело утешения тормозилось. Мои руки, моя незримая воля предоставили тебе всю благопристойную помощь, какую только могли дать. Сейчас они наткнулись на прутья решетки. Они тянутся сквозь эти прутья. Но не могут добраться до тебя, пока ты сам не приблизишься к ним. Камень нельзя пробудить. А ты стал камнем. Ты лежишь под руками утешителя, словно труп. Мне это знакомо. Однажды так уже было, и теперь повторяется. Предложить мне нечего, кроме разве что вот чего: что-то должно измениться. Эгиль ожил. Ты же по-прежнему пребываешь в оцепенении. Улучшения не произойдет, пока мы не вспомним то, что знаем очень давно: что мы с тобой единая плоть и вина у нас одна. Сейчас между тобой и мною вторгся разлад; еще немного, и ты поверишь в антагонизм между нами, будто бы подтвержденный разницей в нашем поведении. Я, сказать по правде, не доверяю обузданным душам. Я боюсь не твоей злости и даже не твоей деградации. А только твоего бесчувствия, твоей склонности уклоняться от ответственных решений, твоей униженности, появившегося у тебя ощущения собственной неполноценности. — Он все еще говорил, повернувшись к оконному стеклу. Слова были страшные:
— Ты сейчас немногого стоишь. Я ведь вижу: ты сломлен. Твоя музыка, на которую я возлагал надежды… — в этом плане ты исчерпал себя. Гемма тоже тебе не помогла. Хотя я и на это надеялся. Удивительно, в самом деле, что любовь для мужчины настолько неплодотворна! Кое-кто, вероятно, думает или говорит, что именно я довел тебя до краха. Если это правда, нам с тобой больше не на что надеяться. Нашу жизнь нельзя обратить вспять. Можно только ускорить темп продвижения вперед. Это человеку по силам. Этого я и хочу. Хотя я не знаю ни маршрута, ни конечной цели пути. Я хочу завершить единение, которое мы с тобой когда-то начали. Пусть даже речь идет о самом худшем куске человеческой жизни. Ты должен принять мое предложение. Что ты не просто доверишься — а полностью предашься мне. Я сам не знаю, ради чего. Ради того, чего я пока не знаю. Ради чего-то совершенно неведомого. Что нам еще только предстоит изобрести.
Я ответил спокойно:
— Я никогда и ни в чем тебе не отказывал.
Он продолжил:
— Ты все еще неправильно истолковываешь мои слова. Я имею в виду другую верность, нежели та, о которой думаешь ты. Я имею в виду верность поистине отверженных, их непрерывный заговор против понимания жизни, свойственного другим людям. Я представляю себе вот что: мать, настоящая человеческая мать, прощает своему ребенку любой проступок, потому что она прощает себе самой. Это человеческий инстинкт. Мы не можем иначе: мы вынуждены придумывать оправдания для своих действий. Наша кожа это наше жилище. Я понимаю: между тобой и мной не может быть никакой связи, не созданной Природой. В этом — после долгих лет, заполненных грезами и несбыточными желаниями, — я вынужден признаться своей душе. Ты не моя мать: просто потому, что ты мне не мать. Но ты когда-то простил мне, как могла бы простить только родная мать. Я знаю, ты в тот день устыдил десять тысяч матерей, которых в похожем случае сбили бы с толку распространенные в мире предрассудки. Ты не можешь забеременеть от меня, как и я не мог бы выносить в чреве ребенка. Природа говорит «нет». Она еще до того, как все началось, сказала свое «нет». Подобные вещи в нас уже упорядочены, заданы, предустановлены. Беременность свершается в матерях. Они не сами беременеют. Просто в них беременность вызревает. Но ведь и в нас с тобой есть ОНО, которое разрастается. Мы попытались стать единым телом, единой плотью. Природа нам в этом отказала. Те немногие капли крови, которыми мы когда-то обменялись, в результате пищеварительных процессов в наших организмах давно забылись и стали недейственными. По нашим губам текло больше крови убиенных животных, чем слюны, которой мы обменивались при поцелуях. Нас с тобой гонял по кругу бич нашего предназначения. Мы уже лишили себя права на какую бы то ни было вечность; но не получили за это земной награды. Мы держались вместе, как редко держатся друг за друга два человека; мы совершили много анархичных поступков, но еще никогда не радовались своим преступлениям. Мы несли свою вину как тяжелую ношу, которую нельзя сбросить. Нам не хватало мужества, чтобы поспорить с Высшим Распорядителем, мы всегда обманывали только людей, которые в любом случае наполовину слепы, наполовину глухи и наполовину безумны. Нам не хватало радости и внутренней умиротворенности, уверенности друг в друге. Тайны, хранимые нами от мира, постепенно стали такими немногочисленными, что мы давно не дотягиваем до общераспространенной нормы обмана. Я вынужден вновь и вновь признаваться себе в одном и том же: я так и не смог превозмочь убийство Эллены или забыть о нем. Оно как ров, через который я не в силах перепрыгнуть. И все же я чувствую, что мои самообвинения поблекли. Я не прощаю, не обеляю себя; но само время оттесняет меня от моей вины. Место действия этой вины блекнет. У меня остался лишь страх перед несправедливым приговором. Я не переживу, если вдруг теперь меня начнут обвинять чужие люди. Они, убивающие животных, но ничего не знающие об убийце, говорят, что через двадцать или двадцать пять лет такое преступление уже не подлежит наказанию. Прошло чуть больше десяти лет. Мне нужно дождаться, пока пройдет двадцать или двадцать пять, тогда я обрету неоспоримую гражданскую свободу. Твои дружеские чувства ко мне так долго не продержатся. Ты сбежишь. Твоя верность превратится в руины, поскольку Природа сказала «нет». Я не хочу признавать решение Природы, потому что иначе я попаду на виселицу. Мой протест должен обратиться и против Бога, потому что всякое разделение и преткновение имеет основание в Нем. Он думает… или Оно думает и действует в нас. — Может, когда-нибудь мы с тобой откроем некий упорно замалчиваемый лучший закон. Втайне я надеюсь на это. Но я знаю, что сам он к нам не придет. Это мы должны отправиться на поиски. Мы должны сжечь за собой мосты, которые могли бы вернуть нас к обычной жизни. Друзья оказались нашими искусителями. Эгиль был моим искусителем. Гемма — твоим. Мы не вправе возвращаться назад. Иначе мы потеряем всю свою юность из-за одной ошибки. — Я не хочу заклинать тебя прислушаться к моим словам; но подозреваю, что, если ты этого не сделаешь, судьба рано или поздно поднимет тебя из супружеской кровати, возьмет за руку и заставит увидеть собственными глазами, как я гибну под рукой палача. Или — как сам бросаюсь между мельничными жерновами. И как
Он говорил очень тихо. Я спокойно поднялся на ноги, подошел и обнял его сзади. Он же, не шелохнувшись, продолжал говорить оконным стеклам.
— Моя подлинная потаенная греза такого не хочет. Это один из бюргерских вариантов решения проблемы. Ложное представление, продиктованное отчаянием. Мимолетная неудачная фантазия… Я не хочу окольных путей, ведущих через несчастье, боль и извращение. Я предпочитаю прямой путь к нашему кровному родству. Я хочу настоящего, тысячекратного, предвосхищенного на небесах наслаждения. Я не хочу тебя принуждать, ибо я по натуре не насильник. Я хочу тебя соблазнить, как любой истинно любящий соблазняет другого человека. Я не собираюсь сталкивать тебя в Безвозвратное: ты должен прежде сам преодолеть все сомнения; и я ничего не захочу, пока ты мне клятвенно не подтвердишь, что этого хочешь ты. Что ты сам хочешь познать Бездонное. Что хочешь спускаться ко мне, ступень за ступенью, пока где-то там, в гротах вины и заблуждений, мы не врастем друг в друга. Я не знаю, насколько я отвратителен; но догадываюсь, что должен принять себя таким, какой я есть, и признать, что уже прошло то время, когда я был невиновным — был гонимым животным, не знающим своего пути. Я убил твою первую возлюбленную. Я этого не хотел. Я хотел быть твоим поверенным{430}. Я не имел никакого представления о своих возможностях. Я вместе со своим намерением потерпел крах, потому что был тогда еще в детском возрасте. Я думал, добро и зло это гири, с помощью которых удобно взвешивать деяния мира. Я поспособствовал тому, что Гемма была разоблачена, представлена в сомнительном свете, изгнана. Я тогда все еще хотел быть твоим поверенным и имел определенное представление о применяемых мною методах и их воздействии… Но теперь мое деяние уподобилось брошенному в воду камню. На поверхности образовались круговые волны. Круги эти расширяются. О камне больше никто не вспоминает{431}. Причиной волн могла бы быть и рыба или пузырьки болотного газа. — Речь о том, проиграл ли я и на этот раз, была ли моя попытка напрасной, нанес ли я тебе неисцелимую рану… или я сумею тебя убедить, что нам необходимо сохранить нашу дружбу… что для нас обоих поздно искать маленькое счастье, что мы либо подлежим уничтожению, либо избраны для исключения… для нового варианта Природы: быть бастардами… Бастардами, отлученными от всякого родства, не имеющими никаких обязательств, кроме одного: держаться друг за друга, как подлинные союзники, подлинные братья.
Он не мог больше говорить. Он беззвучно плакал.
— Я хочу того же, чего хочешь ты, — сказал я ему в спину.
— Я не притворялся, — ответил он. — Я хочу чего-то… чего-то низкого, порочного, хочу эксперимента с исступлением. Я хочу быть так близко к тебе, как хирург, который вскрывает твой желудок или разнимает на части коленный сустав… для которого ты всего лишь машина, и он может перебирать ее шестеренки. Но только я не перестану любить тебя, даже занимаясь этим грязным делом. — Ведь я тебя не знаю. Я до сегодняшнего дня видел тебя обузданным. И ты, поскольку чувствовал на себе эту узду, мало-помалу стал жалким, бездарным, непривлекательным человеком.
Я ответил, всецело ощущая себя тем отвратительным ничтожеством, о котором он только что говорил:
— Значит, мы снова будем испытывать друг друга, друг к другу примериваться.
— Нет, — сказал он, — для этого уже слишком поздно. Теперь лучший из нас двоих должен уподобиться худшему. И должен сделать это, не колеблясь, даже если из человека он превратится в животное. Сегодня мы порвем друг с другом. Или объединимся. Мы в самом деле растеряли высокомерие. Мы — жуткие существа. Если нам необходимо и сегодня выдерживать друг друга, мы должны любить друг друга как одержимые, подставляя свои сердца под обжигающие царапающие лучи. И еще мы должны верить в реальность собственного бытия — в это отклонение, эту единственную в своем роде судьбу. Пока не закончится важный для меня срок — двадцать или двадцать пять лет. Это определяют юристы. И только тогда сможем мы опять, как сегодня, поговорить о решениях и их изменении. Сейчас первая половина пути уже завершилась. Нам нужны новые клятвы.
Он повернулся ко мне. Его лицо было бледным. Бесконечно спокойным и красивым. С сожалением должен признать, что поразило оно меня только в начале. Хотя потом — — — Все признаки возбуждения с него исчезли, и даже внешние следы прожитых лет словно отвалились: первые морщинки на коже, тени, образующиеся от взглядов, которые мы обращаем внутрь себя… Нет, его лицо не имело ни малейшего сходства с тем, что он говорил. Поток мыслей, казалось, с лицом не соприкасался. Тутайн стоял, в этой чудной просветленности, и ждал моего слова. Я положил дрожащие руки ему на плечи. И наконец сказал:
— Я не знаю, куда нас приведет твоя воля. Но нахожу, что от меня ничего не зависит; возможно, я худший из нас двоих. Если ты переоценил мои способности, ты пожнешь скудный урожай. Возможно, я уже настолько обуздан, что будет трудно заставить меня вновь одичать. Это всё ты должен обдумать. А свое слово я тебе даю.
Он рассмеялся. Сказал:
— Я не думал, что это получится так легко.
Он грубо схватил меня и притянул к себе. Я почувствовал боль в запястьях, стиснутых его пальцами. Он накрыл мое лицо своим лицом. Запрокинул мне голову и прижался широко открытым ртом к моей шее. Я почувствовал на горле два ряда его зубов; но зубы тотчас превратились в губы. И эти влажные губы слизывали теплые жемчужинки, хлынувшие из его глаз. Потом он меня оттолкнул. — —
И начались дни молчания, какого еще никогда между нами не было. Непрерывного молчания. Молчания без единого слова. Тутайн думал, ломал себе голову, совершал преступление — в том смысле, что мысли его ни на чем не могли остановиться. Он не отходил от меня ни на шаг. Но не произносил ни слова. И, как ни странно, мой рот тоже оставался закрытым. Мы проводили время, как двое немых. По вечерам перепахивали ногами дорожную пыль. Потом молча заползали каждый в свою постель, как люди, которые сердятся друг на друга. Я вспоминаю, что часто лежал ночами без сна; широко открытыми глазами рассматривал тьму и те образы, которые, без разбору, вытряхивал в нее мой мозг: размалеванные личины; стебли травы; горящих кроликов; рожающее северное сияние; серую листву, нарисованную тушью на бумаге; воробьев, которые выклевывают из расколотых костей костный мозг; человеческий живот, превращающийся в гигантскую слоновью печень; танцующие звезды, не удерживаемые гравитацией; капли дождя, оплодотворяющие глубинных рыб; прочитываемые буквы, соединяющиеся в нечитаемые слова… Мир, который не держится ни на какой мысленной или ассоциативной связи. Только зрительные образы… Сердце мое колотилось. Я чувствовал стеснение в груди.