Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
— Ты должен отказаться от китаянки, — произнес он с дрожью в голосе, очень тихо.
— Почему это? — спросил я неуступчиво, как ничему еще не научившийся человек.
— Тебе не следует появляться в этой лавке. Разговоров было уже предостаточно, — сказал он. — Ты не можешь предать меня так скоро. Ты пока не можешь перестать быть моим другом. Ты не вправе оставить меня одного.
Пока он говорил (а говорил он не больше того, что я здесь записал), произошло изменение его сущности, описать или истолковать которое я не в силах. Изменение было настолько сильным и пришло из таких глубин нижнемирного ландшафта, что для меня осталось загадкой, как могло тело Тутайна устоять перед этим вулканическим огнем и не иссохнуть. Сам внешний облик моего друга остался каким был; однако окружающее пространство, которое прежде поддерживало его, добродушно обволакивая, внезапно впало в гнев и теперь со всех сторон выдыхало на него зловонную
Тут-то меня и захлестнула жалость — сладостная боль такой невыразимой силы, что я позабыл всё, прежде двигавшее моими чувствами и моим духом. (Это было как в первый раз, когда я поцеловал его.) С полной самоотверженностью я возобновил свою клятву. Переизбыток безымянного драгоценного чувства еще раз воспротивился моему мучительному желанию. Я прижался губами к бледным выпуклым губам Тутайна. И наслаждался этими минутами, когда чего-то стоил в его глазах, — пусть даже на какую-то секунду я стал ему противен и он возненавидел меня. Я чувствовал: багряный яд уже пропитал нашу кожу, его и моя плоть могут неразрывно срастись…
И так же быстро, как страх овладел Тутайном, страх этот исчез. Костный мозг засиял снова, свет радости прорвался сквозь внутреннюю тьму… С какой же готовностью Тутайн теперь окружал меня всяческой заботой! У меня голова закружилась — оттого, что он оказался способен на столь щедрое расточение несомненно присущих ему благотворных сил. Я позволил себе погрузиться во все это. Позволил Тутайну увлекать меня куда-то. Закрыл глаза. И был совершенно уверен, что он тоже утешен: ведь я с легкостью отказался от дочери Ма-Фу.
Мы с ним обменялись, самое большее, двумя десятками слов. Наступил вечер, и мы чувствовали умиротворение — более глубокое и мягкое, чем то, о котором рассказывается в религиозных книгах. Зажглись звезды. Я был так серьезен и так внутренне наполнен, что хотел дотронуться до его сердца. И он был так торжественно, так сакрально нем, что мне чудилось: он дотронулся до моего сердца. Но это оставалось кожей — то, до чего мы дотрагивались, что ранили своими прикосновениями. В конце концов счастья стало чересчур много. Мы вышли из дома, прошлись вверх и вниз по улице, уселись в садике какого-то питейного заведения. Выпили бутылку вина. Я подумал: не существует настолько большой вины, чтобы я не мог нести ее… Звезды светили сквозь кроны деревьев внутрь садика. Я вынул из кармана багряный шар, открыл его, показал эту коварную игрушку Альфреду Тутайну. Он засмеялся. И спросил:
— Ты не жалеешь, что вынужден довольствоваться моей компанией и бутылкой вина?
— Нет, — сказал я.
— И память о прекрасной китаянке не саднит?
— Сейчас, во всяком случае, нет, — сказал я.
— Один час не похож на другой, — согласился Тутайн и выпил за мое здоровье.
Он закрыл шар. Я увидел, как по липу его скользнула тень. Я выпил за его здоровье. Он опять рассмеялся.
Назавтра я послал китайцу четыре фунта два шиллинга в качестве платы за шар, которую я ему задолжал{87}.
Человек обычно не решается рассказать об истинной природе своего счастья. Миллионы любящих пар терпят, когда другие над ними потешаются, приписывая им заурядные удовольствия, будто бы знакомые каждому. Любящие молчат о подлинных причинах испытываемого ими восторга. Мгновения, достаточно пламенные, чтобы мой дух, придя в состояние экзальтации, сплавился с этим высочайшим чувством, выпадали мне нечасто. Но они были насыщены добром и злом, были соединением муки и нерастраченного ощущения, что я вступил бы в заговор и погиб, если бы такая страсть овладевала мною чаще. — Тутайн следовал другим путем. Путем обычного сладострастия, которое свойственно существованию, свободному от мученичества. Тутайн был словно предназначен для того, чтобы расточать себя. В то время как я всякий раз прилагал усилия, чтобы найти подобающую мне жалкую роль, ему его роскошная роль выпадала сама собой. Я постепенно понял, что он обладает магической притягательной силой, что люди готовы ради него на все, даже если сам он в них не нуждается, и что у меня, будь моя дружба с ним результатом свободного выбора, постоянно возникали бы поводы для ревности. Но наша сцепленность была нерушимой; и потому штормовые приливы месяцев и годов прокатывались над нами, не причиняя вреда: ненависть друг к другу; любовь
И все-таки вскоре я оказался во власти ощущения своей зависимости. В один прекрасный день оно явственно обнаружилось и угнездилось во мне, словно нигде вокруг не нашлось другого дерева для этой отвратительной птицы.
Мы тогда еще не покинули город Порту-Алегри. Хотя я боялся попасться на глаза китайцу или его дочери. Мои прогулки по сомнительным улицам прекратились. Я больше не осмеливался сидеть в темном углу какой-нибудь темной забегаловки и ждать следующего случайного проявления качеств грязного человеческого сообщества. (Я даже не понимал теперь, почему поступал так раньше.) У меня не осталось сил, чтобы искать подобных приключений. Я, одинокий, опять превратился в тень себя прежнего: окруженного родительской заботой школьника, которого мучают искушения, разыгрывающие тайную драму на подмостках его одомашненного духа. Какое имело значение, что мое недовольство этим городом растет, что он распадается перед моими зрячими и закрытыми глазами, — если Тутайн находил его вполне сносным фоном для развертывания своей притягательной силы, ни к чему его не обязывающей? — Я думаю, он наслаждался собой: тем, что его внешний облик, его одежда, его беззаботность, его избыточная самодостаточность всем людям приятны. Тутайн потратил несколько месяцев, чтобы выпестовать в себе ощущение: что он больше не матрос; он — человек с неопределенным будущим; но он обладает даром не подпускать это будущее к себе; он не стареет, потому что поток событий и переживаний над ним не властен; он разреживает мгновения, потому что стопы его стоят в вечности; прежнее летоисчисление превратилось в руины; сам он стал сказочным существом: хищным зверем под названием тело — матросом-убийцей; окрыленной грудью — спасением для друга. Первобытная теология{88}… Он все еще молился, благочестиво и с ощущением счастья.
Но он обманывался: потоки все же его настигали. Его добычей становились те представители человеческой породы, с которыми он еще не научился иметь дело: девушки. То, о чем я сейчас расскажу, случилось в предпоследний день нашего с ним пребывания в Порту-Алегри.
Ближе к вечеру я поплелся домой. Днем, как очень часто в последнее время, я был в гавани, стоял на причалах, наблюдал за погрузкой и разгрузкой пришвартованных судов. Не тех больших кораблей, что попадают сюда через лагуну. А трамповых судов, лихтеров, маленьких фрахтеров с товарами массового потребления. Грузились в основном бесчисленные бутылки пива, полные и пустые. Общий судоходный путь только соприкасается с Риу-Гранди{89}, впадающей в залив.
Меня терзало желание уехать отсюда. Глаза мои невольно обращались к югу, где акватория порта граничит с той далью, куда направляются корабли, стремящиеся в океан. Желание увидеть другие страны, вновь обрести свободу, задушенную тем случайным местом, где ты оказался{90}, постепенно усиливалось. Я ненавидел этот город, его людей, поля, реки и горы вокруг него. Тоска по родине подпитывала смутную зависть к судьбе всех неизвестных, которые сейчас плывут по морям и добираются до чужих берегов… Подняться на корабль. И — прочь отсюда. Бежать от своего прошлого… От таких мыслей не отделаешься. Остается грустить, уставясь остекленевшими глазами в Бесконечное, где все желания теряются, сталкиваясь с вечным покоем.
Я вошел в наш номер. При последнем свете дня распознал, что я тут не один. Что постель Тутайна в беспорядке. А в постели лежит человек. Я предположил, что это должен быть он. Я приблизился. И хотя сразу понял, что на подушке голова красотки Мелании{91}, ухватился за одеяло и отбросил его. Передо мной теперь лежала нагая Мелания. И приглушенный свет последнего дневного часа затушевывал ее безупречное тело глубокими тенями, от чего тело казалось пугающе насыщенным жизнью, сверхпространственным — но не плоским, — как бы окутанным коричневатым туманом, и все же неподвижным, словно статуя. Я не сказал ни слова. Она не сказала ни слова. Я только смотрел на окутанное дымкой женское тело. И внезапно — как камень падает на землю — я, всхлипнув, обрушился на нее, зарылся головой и руками в ее кожу, прижался ртом к ее неподвижным губам: так жаждущий приникает губами к источнику, торопясь окунуть их в живительную влагу.