Часы
Шрифт:
Наджаф тяжко поднял револьвер и закачал им над головой, как палицей. В ответ шваркнула пуля о железо мешалки, точно песком обсыпав Наджафа. Прицелившись, Наджаф насадил толстяка на мушку, как на крючок удочки. И толстяк развел руками, в недоумении, будто глотнул воздух по-рыбьи, упал. И кто-то волок его тело за резервуар. Но вместо него возникали другие, с револьверами в руках.
Людей становилось все больше, и Наджаф, спиною к мешалке, давимый, поднялся еще на ступень.
Внизу, далеко у ворот он различил: человек с завязанной рукой, точно в белой перчатке, ходит среди полицейских. Наджаф узнал его: пристав Шпак! А рядом с ним — инженера,
И Шпак махнул рукой, будто отчаявшись. И через секунду залп разорвал воздух, рванулся к мешалке, и снова точно кто-то песком обсыпал Наджафа.
«Недавно, — писал Карл, — я взялся: за «Одиссею». Искусство, с каким она написана, бесподобно. Какая отчетливость линий, какие блестящие краски, какая неподражаемая естественность и, при всем том, какое благородство стиля! Оно везде — в великом и малом. Посмотри начало двадцатой песни (Одиссей — ночью, а затем — пробуждающийся поутру дом), — какая рельефная сжатость рисунка! Ведь это вполне завершенная жанровая картина, где все к тому же претворено в действие.
«Десятки лет я хотел бы учиться, не поднимая головы, и, вместе с тем, быть свободным и действовать неутомимо.
(Тюрьма: 492-й день заключения, 674-й после ареста, осталось 968.)»
Алый жилет Наджафа, подарок Баджи, на счастье, как сказала она, являл собой превосходную мишень: алое пятно на фоне серого камня и листового железа мешалки. И осаждавшие, прижав щеки к культяпкам маузеров, деловито решетили мешалку и стягивали созвездие вокруг тела Наджафа.
А Наджаф, спуская курок, поднимался на две-три ступени, неверные, крутые ступени, как в шторм на корабле. И чем выше он уходил, тем ярче становился его алый жилет, освобожденный от сырой тени соседних старых резервуаров, точно это был флаг, вздымаемый на мачту невидимой сильной рукой.
На самых верхних ступенях мешалки лучи тонущего за горой солнца брызнули Наджафу в глаза своим последним теплом. Он хотел крикнуть стрелявшим, но кто-то невидимый с силой толкнул его в грудь и отбросил к поручням лесенки. И грудь стала теплой и мягкой.
Медленно перевернувшись, точно в воде, тело Наджафа осело на поручень, сбросило руки, теперь уже лишние, и поползло вниз, описывая головой полукруг. И потом — закон тяжести перетянул тело за поручень, не торопясь, по-кошачьи, и бросил к холодной и черной земле.
Падая, Наджаф долго не мог сообразить, почему бед конца брызжет солнце и рассыпаются стены, и распадаются точно игральные карты, бесшумно, железные листы резервуаров, и свертываются спиралью черные трубы, и кто-то безжалостно бьет тяжким молотом в спину. И все стало сном — и солнце, и стены, ставшие прахом, и резервуары, и черные трубы.
Пристав Шпак выстроил цепь городовых, и никто чужой не пробрался к Наджафу. Только вокруг самого тела сгрудилась кучка людей — будто охотники вокруг мертвого зверя. Это убийцы обступили убитого. Они аккуратно складывали свои маузеры в деревянные кобуры, ящички — точно инструменты, свершившие свое дело, — переминались с ноги на ногу, закуривали, смотрели на человека, лежавшего лицом к земле в жирной лужице нефти, замешанной еще неостывшею кровью.
Если пересечь завод имени Либкнехта, бывший «Монблан», пройти мимо стройных труб крэккинга в самый дальний угол завода, можно увидеть здесь старую мешалку и
«Здесь был убит полицией линейщик Наджаф».
И — дата.
Карл Либкнехт, имя которого носит завод, родился в Лейпциге, в этом лучшем городе книгопечатания, а Наджаф — родился на песчаном берегу Апшерона. Когда Карл еще сосал грудь своей матери, его отца бросили на два года в крепость, — за государственную измену, как было сказано в акте, за протест против захвата Германией Эльзаса и Лотарингии. Малюткой Карл видел упрятавшие отца мшистые стены крепости Губертсбург.
«Сегодня, — писал Либкнехт через сорок семь лет в своей предсмертной статье, — раздается лишь подземный гул вулкана, но завтра вулкан разразится огнем и похоронит убийц под потоками своей пламенной лавы».
Когда разбирали архив полицейского участка, товарищ Вано, комиссар, нашел копию служебной записки пристава Шпака бакинскому полицмейстеру. Там было сказано, что бандит Наджаф (из анархистов, экспроприаторов) совершил покушение па жизнь пристава, был задержан чинами полиции и при попытке к бегству убит. Внизу была короткая и грязная, точно плевок, подпись: Шпак. Имя Наджаф — не редкое на Апшероне, и комиссар Вано среди архивной пыли не припомнил Наджафа, линейщика.
«Высоко, — писал Карл, — поднимаются волны событий, и нам не впервые случалось падать с высоты в самую глубь. Но корабль наш неуклонно и гордо держит свой курс на конечную цель, на победу».
Карл был на гребне гигантской волны, а Наджаф в ее темной пучине.
И еще писал Карл в своей предсмертной статье:
«Тогда воскреснут трупы убитых борцов и потребуют отчета от проклятых убийц».
Промысел имени Карла Либкнехта и мешалка имени Наджафа, линейщика, говорят живым об убитых. Это воскресли трупы убитых бойцов и требуют отчета от проклятых убийц.
Стена
«Я совсем стар, — думал желто-седой человек, проходя мимо кирхи. — Мои глаза не увидят нового здания. Я совеем стар».
Пятьдесят лет назад он был студент-математик.
Кибальчич говорил Желябову: «Если бы не царское правительство, я бы, конечно, изобретал машины и орудия для обработки земли; а теперь приходится бомбами заниматься». Революционеры шесть раз пытались убить царя.
Студент-математик избегал беспокойных людей.
Старик помнил день первого марта. Падал влажный снежок. Шли по улицам дамы, пряча руки в маленьких муфтах. На Екатерининском канале красным веером взорвалась банка от монпансье. Был убит царь. Черные казаки пролетели над снегом, хлеща воздух шашками. Дамы вырвали руки из муфт, раскрыв рты, как рыбы, бросились в стороны. На теле Гриневицкого, взорвавшего царя и себя, тюремный врач насчитал пятьдесят три раны.
А студент-математик сидел в теплой комнате, в мягком кожаном кресле и читал «Вариационное исчисление» Эйлера. Человек с эполетами, струившими свою мишуру на зеленый мундир, с любовью смотрел из золоченой рамы на внука. Мокрый снег шел за окном, падал на побуревшие пятна в снегу у канала. Комната была теплая, шоколад на столе горячий и сладкий. В книге не было ни развороченных кусков мяса, ни летящих казаков, ни беспокойных упрямцев. Мир кривых, казалось студенту, ясен и гармоничен.
«На том месте, — вспомнил старик, — где убили царя, я видел — построили церковь. Она стоит уже четверть века. Теперь я вижу — ломают кирху. А пройдет, может быть, четверть, ну, скажем, три четверти века, и на новом месте вырастет новая церковь.»