Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Особенно к той, в которой Чехов улавливал что-то новое. И к «модной», которая, как, например, сочинения Шпильгагена и Потапенко, пользовалась широким спросом.
Весной 1895 года Чехов прочел роман Генрика Сенкевича «Семья Поланецких». В эти годы польский писатель был чрезвычайно популярен в Европе и России. О его романе Толстой написал жене в октябре 1894 года, что прочел «с большим удовольствием» и нашел Сенкевича «прекрасным, благородным, умным». Чехов, не ведая того, разошелся с Толстым в оценке этого романа: «Это польская творожная пасха с шафраном. Если к Полю Бурже прибавить Потапенку, попрыскать варшавским одеколоном и разделить на два, то получится Сенкевич. <…> тут и катакомбы <…> и клевета на декадента, который умирает от морфинизма, поисповедавшись и причастившись,
Речь уже, вероятно, шла не о Сенкевиче, но о литераторах, хорошо знавших, о чем и как надо писать, чтобы публика сказала что-нибудь вроде «мило, талантливо» и забыла на следующий день. А главное, чтобы прочитанное не раздражало, не беспокоило: «Буржуазия очень любит так называемые „положительные“ типы и романы с благополучными концами, так как они успокаивают ее на мысли, что можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым». Эту публику Чехов уже обрисовал в том письме летом 1894 года, в котором говорил о читателях Баранцевича: «…чистая публика, ездящая в III классе». Она не замечает фальши в сочинениях своих любимых авторов. А они, по мнению Чехова, «не могут быть не фальшивы»: «Это усовершенствованные бульварные писатели. Бульварные грешат вместе со своей публикой, а буржуазные лицемерят с ней вместе и льстят ее узенькой добродетели».
Апрельское письмо о романе «Семья Поланецких», где каждая страница, по его словам, «пестрела» Рубенсами, Боргезе, Корреджо, Боттичелли, Чехов продолжил вдруг тем самым казусом деревенской жизни: о пьяном мужике и его дряхлой матери, гнавшей сына палкой. Можно подумать, что подступала повесть из деревенской жизни, что она уже сложилась в сознании и Чехов вот-вот начнет ее писать.
Однако прямо или косвенно Чехов всю весну 1895 года говорил о пьесе, о драматургии. Всё выдавало, что он или уже писал, или вот-вот приступит к работе над пьесой. С 1889 года, со времени «Скучной истории» и «Лешего», длился, уходя в тень или становясь главной темой переписки Чехова, разговор о литературе, как средоточии и «зеркале» жизни. И вдруг он продолжился в «Чайке», в которой, по словам автора, «много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви». Словно для тех сюжетов, что теснились в его голове, автору нужно было что-то «сфокусировать» в своем слове, в интонации, чтобы обновить их. Видимо, Чехов начал писать пьесу до поездки в Ясную Поляну, а головные боли прервали работу. В октябре уже, вероятно, завершал. И для этого уехал в Москву. Но и тут ему мешали: «Пьеса моя растет, но медленно». Чехов иногда уподоблял сочинительство взращиванию. Так же порой говорил о росте таланта. Осенью 1895 года написал Вл. И. Немировичу: «Знание жизни у вас громадное и, повторяю (я это говорил когда-то раньше), Вы становитесь всё лучше и лучше, и точно каждый год к Вашему таланту прибавляется по новому этажу».
В ноябре 1895 года Чехов уже знал название своей пьесы. Он хотел увидеть ее на сцене московского Малого театра. И уже нервничал: «Должно быть, от пьесы перебои мои участились, я поздно засыпаю и вообще чувствую себя скверно <…>» И, как всегда, заговорил, что неудовлетворен (кажется, он дотоле ни разу не похвалил себя ни за что написанное им): «Вышло не ахти. Вообще говоря, я драматург неважный». Но по некоторым признакам, по оговоркам недовольство «Чайкой» было иным, чем ранее, после «Иванова» или после повестей: «Начал ее forte и кончил pianissimo — вопреки всем правилам драматического искусства. Вышла повесть. Я более недоволен, чем доволен, и, читая свою новорожденную пьесу, еще раз убеждаюсь, что я совсем не драматург».
Уже о «Лешем» говорили
Не страх, не паника, а будто непонятно к кому обращенная просьба уберечь от самого плохого: «У меня болит голова. Если бы в монастыри принимали не религиозных людей и если бы можно было не молиться, то я пошел бы в монахи. Надоело канителить». Спрятаться за монастырскими стенами ото всех, ото всего?
Оборотной стороной серьезного этого желания выглядела странная шутка о женитьбе: «Мне надо бы купаться и жениться. Я боюсь жены и семейных порядков, которые стеснят меня и в представлении как-то не вяжутся с моею беспорядочностью, но всё же это лучше, чем болтаться в море житейском и штормовать в утлой ладье распутства. Да уже я и не люблю любовниц и по отношению к ним мало-помалу становлюсь импотентом». Казалось, будто Чехов вспомнил то, о чем написал родным по дороге на Сахалин: до 35 лет «попробовать личной жизни», а потом приняться за что-то серьезное. И теперь подвел черту под этим сроком, оставляя в прошлом «вакхическое настроение», былые увлечения. Где они, к кому он был сердечно расположен?
Лика? 8 ноября 1894 года она родила девочку, назвала Христиной. Весной 1895 года приехала в Россию, но без дочери. Бабушка ждала ее в Покровском. Никто из обитателей имения не знал о ребенке, девочку привезли лишь осенью. В том году Смирнова записала в дневнике со слов Суворина: «У Чехова был роман с девицей Мизиновой. Он хотел жениться, но должно быть не сильно, потому что Суворин отговорил его. Потом с этой девицей сошелся Потапенко и оставил ее». Так под пером петербургской добродетельной дамы личная драма превратилась в банальный житейский анекдот.
Наталья Линтварева? Она приезжала в Мелихово один раз, на два дня. Имя ее в чеховских письмах уходящего года не упоминалось.
Слова о женитьбе, видимо, были вариацией на тему «рябой бабы». Этим образом, возникшем как-то в разговоре с В. Тихоновым, Чехов передавал однообразное, рутинное, скучное, надоевшее, затягивающее как болото, течение жизни, которое надо прервать. Советовал жениться на «рябой бабе», непременно крикливой, визгливой и бьющей мужа. Но когда и с нею будет скучно, то есть скучно со всем, чем человек снимает свою «мерлехлюндию» (алкоголь, женщины и другие возбудители), то пиши пропало. Так что любая «рябая баба», что бы ни подразумевало это выражение, — средство радикальное, но ненадежное, недолговечное, а главное, мешающее работать. Снять им скуку и тоску можно, но лишь на время, потом станет еще хуже.
Именно об этом с усмешкой писал Чехов в феврале 1895 года, передавая свое настроение накануне работы над «Чайкой»: «И теперь вот, то лежу, то брожу и не знаю, что делать со своей особой. Лечиться же нечем. По-прежнему всюду преследует меня звон и по-прежнему мне никто никогда не дарит ни подушек, ни брелок, ни галстуков. Вероятно, и не женат я до сих пор только по той причине, что жены имеют привычку дарить мужьям туфли. Но жениться и я не прочь, хотя бы на рябой вдове. Становится скучно».
«Рябая баба», как уподобление, как метафора, сродни той «грубой материи», из которой, по ироническому замечанию Чехова, сшиты «подштанники нашей жизни». И чем эта материя грубее, тем сильнее тоска по душевному спокойствию.
Может быть, чтобы одолеть свое состояние после завершения «Чайки», Чехов прибег не к невозможным средствам (шутки о женитьбе, разговор о монашестве), а к своему главному «лекарству», о чем написал Шавровой 26 ноября 1895 года: «Теперь пишу маленький рассказ: „Моя невеста“. У меня когда-то была невеста… Мою невесту звали так: „Мисюсь“. Я ее очень любил. Об этом я пишу». Работал, видимо, и в Москве, успокаивая нервы от перипетий с печатанием пьесы: «Сегодня св. Николая, в Москве малиновый звон. Я встал рано, зажег свечи и сел писать. А на дворе звонили, было приятно».