Чехов
Шрифт:
«Степная» тема восходит к истокам творческой биографии Чехова; она появилась задолго до «Егеря», очаровавшего Григоровича своей поэтичностью, до «Счастья», прямо предваряющего «Степь». Уже в первой пьесе, отразившей впечатления гимназических лет, есть «дорогие образы и картины» и мечты о деятельности, широкой, как степь: «Нам бы с тобой пустыню с витязями, нам бы с тобой богатырей со стопудовыми головами, с шипом, с посвистом». Есть здесь и разбойничьи легенды, и помещики, и купцы, и власть денег, и корчмарь (правда, сильно разбогатевший), и весь своеобразный приазовский колорит, столь существенный в замысле «Степи».
Григорович обращал особенное внимание на пейзажные описания Чехова: «По любви Вашей к природе
В рассказах 1885–1887 годов Чехов серьезно работал над психологическим пейзажем. Некоторые яркие детали из этих рассказов были развернуты в «Степи». Так, один из основных «музыкальных» мотивов повести был намечен уже в «Егере» (1885): «Знойный и душный полдень. На небе ни облачка… Выжженная солнцем трава глядит уныло, безнадежно: хоть и будет дождь, но уж не зеленеть ей… С сжатой полосы несется тихая песня, которая обрывается в самом начале. Жарко петь…».
Ветряк, сопровождающий Егорушку на протяжении всей первой главы, появился в рассказе «Перекати-поле» (1887): «…я видел новое: ровное поле, беловато-бурую даль, рощицу у дороги, а за нею ветряную мельницу, которая стояла не шевелясь и, казалось, скучала оттого, что по случаю праздника ей не позволяют махать крыльями».
Но и самые одухотворенные пейзажи оставались бы не более чем стилевым украшением, если бы не имели основы в сюжете, который, как писал Чехов, «должен быть нов», в содержательных планах повествования. В ранних рассказах они обычно сопутствуют персонажам, наделенным высокой духовностью, особой страстью к природе, с которой они — с охотничьим ли ружьем в руках или с удочкой — остаются наедине: «И господи, что оно такое за удовольствие! Поймаешь налима или голавля какого-нибудь, так словно брата родного увидел!» («Мечты», 1886).
Эти лица особенно привлекательны потому, что бескорыстны: герою рассказа «Агафья», например, важен не улов сам по себе, важно перехитрить природу и даже себя самого, поймав маленькую рыбку на большой крючок или, того лучше, соловья — но не в силки, а голыми руками. Чехову, когда он писал эти рассказы, рисовались, вероятно, разносторонние, талантливые люди. Тот же рыболов оказывается, например, страстным читателем: «У другого какого человека только и есть удовольствия, что водка и горлобесие, а я, коли время есть, сяду в уголке и читаю книжечку. Читаю и все плачу, плачу…» («Мечты»).
Это были очень разные люди (Лихарев из рассказа «На пути» не имеет ничего общего с Савкой из «Агафьи», с красавицей-дьячихой из «Ведьмы»), связанные между собою лишь одной общей чертой: они, независимо от личных или социальных обстоятельств их земного бытия, неотторжимы от самой земли, от весен и зим, от рек и степных дорог, и, чтобы понять их, нужно читать страницы пейзажных описаний. Ночная вьюга, заметающая путь, столь же важна в рассказе «На пути», как и в «Ведьме».
В литературе действуют законы, подобные закону сохранения материи и энергии в мире физическом. Здесь ничто не беспочвенно, ничто не может возникнуть из ничего или в ничто обратиться. Так и чеховская «Степь» восходит не просто к нескольким ранним рассказам, к таганрогским окрестностям, к поэтическим впечатлениям детских и гимназических лет, но к историческим истокам бытия, к тем первоначальным художественным прообразам и традициям, которые наследуются из поколения в поколение и от которых не могут быть отлучены писатели,
Со «степным» замыслом должна быть соотнесена работа, которой Чехов увлеченно занимался в 1884 году, на последнем курсе университета, и к которой ее раз возвращался позднее, в 80-х и 90-х годах. Работа была несколько неожиданной для молодого врача: Чехов осваивал широкий круг источников и трудов по русской истории, из которых делал обширные выписки. Здесь более полутораста названий. Летописи — Лаврентьевская, Псковская, Софийская — в доступных Чехову специальных изданиях: «Летописи русской литературы и древности, издаваемые Николаем Тихонравовым», тт. I–V, М., 1859–1863; «Полное собрание русских летописей», тт. I, V, СПб., 1846, 1851; «Повесть временных лет»; «Домострой»; «Поучение Владимира Мономаха»; «Краткая церковная российская история» митрополита Платона, М., 1805; «История о великом княжестве Московском, происхождении великих русских князей, недавних смутах, произведенных там тремя Лжедмитриями, и о Московских законах, нравах, правлении, вере и обрядах, которую собрал и обнародовал Петр Петрей де Ерлезунда в Лейпциге 1620 года. Перевод с немецкого А. Н. Шемякина», М., 1867, и т. д.
Библиографические материалы и выписки хранились в подборке с пометой: «Врачебное дело в России. 1884, 1885». Их принято связывать с диссертацией по истории русской медицины, хотя сам Чехов писал о «докторском экзамене» (4 ноября 1884 г.). Если речь и в самом деле шла о диссертации, то замысел ее приходится признать весьма своеобразным: Чехов начинал с тех времен, когда ни врачебного дела, ни врачей, ни даже самой России на свете не было. Все это едва ли соответствовало требованиям, предъявлявшимся к ученым трудам по истории медицины, но стало хорошим поводом для изучения древнерусских книг.
Публикуя эти материалы, Н. Ф. Бельчиков в свое время писал: «В Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник», — обронил как-то в письме Чехов. Не с теми ли же чертами эрудита, эмпирика, смелого аналитика и изящного тонкого художника выступает и Чехов в своем разнообразном творчестве… Не таким ли представлял себе Чехов и совершенного художника?»
В современных исследованиях — в частности, и в комментарии к академическому собранию сочинений — неизменно (и, кажется, вполне серьезно) oтмечается, что Чехов не был профессиональным историком. Это разумеется, так; не стоит лишь забывать, что он и в своих исторических увлечениях оставался профессиональным писатолем, что содержательность и красота древнерусского слова имели для него прежде всего художественный смысл. Даже если бы в итоге появились только удивительные словарные и стилевые находки из рассказа «Святою ночью» или исторические метафоры «Студента», то и в этом случае были бы вознаграждены сторицей все усилия и труды. Но чтение Миллера, Карамзина и Ключевского, вообще широкий исторический кругозор позволяли Чехову, как он однажды заметил, не чувствовать себя чужим там, где нужны были специальные знания, и ярко, с какой-то почти кинематографической красочностью представлять себе древнюю Русь среди ее бед и пожарищ.
Не только среди современников Чехова, но и во всей нашей литературе трудно назвать писателя, который в столь ранние годы обладал бы такой широкой начитанностью и такой склонностью к изучению исторических источников и отечественной старины.
У Чехова не было страсти к собиранию чего бы то ни было — коллекций, рукописей, книг; тем не менее в его личной библиотеке было первое мусин-пушкинское издание «Слова о полку Игореве» — в одном переплете с «Поучением Владимира Мономаха». Суворину он советовал: «Издайте «Поучение Владимира Мономаха». Томик «Дешевой библиотеки» с двумя текстами — славянским и русским, а в конце примечания. Издайте и «Слово о полку Игореве»… Издайте «Домострой».