Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Шрифт:
Вероятная победа скепсиса. — Стоит разок попробовать занять скептическую исходную позицию: положим, нет никакого иного, метафизического мира, а все заимствованные из метафизики объяснения единственного известного нам мира для нас непригодны: какими глазами мы смотрели бы тогда на людей и вещи? Это можно себе представить, это полезно, даже если обойти вопрос о том, получили ли Кант и Шопенгауэр научным путём доказательства каких-нибудь метафизических положений. Ведь согласно исторической вероятности, весьма возможно, что в этом отношении люди когда-нибудь сделаются в общем и целом скептиками; поэтому, стало быть, спрашивается: какие черты приобретёт тогда человеческое общество под воздействием подобного умонастроения? Может быть, научное доказательство какого-либо метафизического мира уже само по себе настолько затруднительно, что человечеству уже никогда не избавиться от недоверия к нему. А когда есть недоверие к метафизике, то его последствия принципиально те же, что и в случае, если она прямо опровергнута и верить в неё уже нельзя. В обоих случаях исторический вопрос о неметафизическом умонастроении человечества остаётся тем же.
Неверие в «monumentum aere perennius» [8] . —
8
Памятник вековечнее меди (лат.), слова из знаменитого стихотворения Горация («Послания» 3, 30).
Компаративистская эпоха. — Чем слабее люди связаны традицией, тем сильнее становится внутренняя активность их мотивов и соответственно тем сильнее, в свой черёд, внешняя обеспокоенность, перемешивание людских потоков, полифония целей. Для кого теперь ещё действительно строгое принуждение привязать себя и своё потомство к одному месту жительства? Для кого вообще есть ещё что-нибудь строго обязательное? Вперемешку воспроизводятся все стилистические направления в искусстве — и точно то же происходит со всеми ступенями и разновидностями нравственности, обычаев, культур. — Значительность такой эпохе придаёт то, что в ней могут быть сличены и опробованы рядом друг с другом различные миросозерцания, нравы, культуры; прежде, при постоянно локализованном господстве каждой культуры, это было несбыточно, чему соответствовала и привязанность всех стилистических направлений в искусстве к определённому месту и времени. Нынче рост эстетического чувства будет бесповоротно выбирать между столь многими предлагаемыми для сравнения формами: и большую их часть — а именно, все те, которые оно отвергнет, — обречёт на смерть. Точно так же нынче происходит отбор среди форм и привычек высшей нравственности, целью которой не может быть ничего, кроме гибели более низких форм нравственности. Вот она, компаративистская эпоха! Она может этим гордиться — но по справедливости от этого же и страдает. И пусть нас не пугает это страдание! Наоборот, давайте воспримем задачу, которую ставит перед нами эпоха, как можно более серьёзно: за это нас благословят потомки — потомки, которые будут ставить себя выше замкнутых самобытных народных культур, так же как и выше компаративистской культуры, но с благодарностью оглядываться на оба вида культуры как на достопочтенные древности.
Возможность прогресса. — Когда учёные старой культуры зарекаются иметь дело с людьми, верующими в прогресс, они правы. Ведь величие и доброкачественность старой культуры для неё в прошлом, а познания в истории заставляют признать, что она никогда не вернётся в первозданной свежести; требуется невыносимое тупоумие или столь же нестерпимое горячечное мечтательство, чтобы этого не признать. Однако люди могут сознательно решиться развивать в себе новую культуру, в то время как прежде их развитие было бессознательным и случайным: сейчас они могут создать лучшие условия для рождения людей, их питания, воспитания, обучения, хозяйски распоряжаться всей планетой, взаимно оценивать и использовать силы людей вообще. Эта новая культура убьёт старую, которая, взятая в целом, вела бессознательную животную и растительную жизнь; она убьёт и недоверие к прогрессу — таковой возможен. Я хочу сказать: было бы опрометчиво и чуть ли не абсурдно верить, будто прогресс должен наступить непременно; можно ли, однако, отрицать, что он возможен? Зато прогресс в духе и на путях старой культуры даже немыслим. Пусть даже романтическое фантазёрство тем не менее применяет слово «прогресс» к своим целям (например, замкнутым самобытным народным культурам): всё равно оно заимствует его образ из прошлого; в этой сфере оно развивает совершенно неоригинальные идеи и представления.
Мораль личная и всемирная. — С тех пор как умерла вера в то, что Бог ведёт судьбы мира в целом и, несмотря на все кажущиеся искривления дороги человечества, всё же отлично выводит его в нужную сторону, людям приходится самим ставить перед собою экуменические, охватывающие всю землю, цели. Старая мораль, в особенности Кантова, требует от каждого поступков, желательных с точки зрения всех: это была прекраснодушная наивность; как будто каждый точно знает, от какого образа действий будет процветать всё человечество, то есть какие поступки вообще желательны; эта теория, подобно идее свободной торговли, подразумевает, что всеобщая гармония должна установиться сама собою по врождённым законам улучшения. Возможно, будущая картина потребностей человечества отнюдь не покажет, что желательны одинаковые поступки всех, — наоборот, ради экуменических целей для целых отрезков развития человечества могут ставиться специальные, а в зависимости от обстоятельств даже скверные задачи. — Во всяком случае, если человечество не хочет обречь себя на гибель от такого осознанного всемирного управления, оно должно сначала добыть превосходящее все прежние масштабы знание об условиях культуры как научное мерило для достижения экуменических целей. В этом и состоит чудовищная задача великих умов следующего столетия.
Реакция
Замена религии. — Люди думают, будто говорят за спиной философии что-то хорошее, объявляя её заменою религии для народа.{8} В умственном хозяйстве и впрямь иногда бывают необходимы переходные ряды идей; так, скажем, переход от религии к научному подходу — это насильственный и опасный скачок, и лучше его избегать. В этом смысле указанная вначале рекомендация оправданна. Но в конце концов приходится всё-таки признать и то, что потребности, какие удовлетворяла религия, а теперь призвана удовлетворять и философия, не являются неизменными; сами эти потребности можно ослабить и искоренить. Тут на ум приходит, к примеру, бедственное положение христианских душ, сокрушение об их глубокой испорченности, попечение об их спасении — всё это представления, идущие лишь от заблуждений разума и заслуживающие совсем не удовлетворения, а уничтожения. Философию можно использовать либо так, чтобы она тоже удовлетворяла эти потребности, либо так, чтобы она их устраняла; ведь эти потребности — усвоенные, исторически ограниченные, они зиждутся на предпосылках, противоречащих научным предпосылкам. Для перехода здесь куда больше пригодно искусство — оно может дать облегчение перегруженной ощущениями душе; ведь оно гораздо меньше, чем метафизическая философия, поддерживает названные потребности. А уж от искусства потом легче будет перейти к действительно освободительной философской науке.
Презренные слова. — Долой до тошноты затёртые слова «оптимизм» и «пессимизм»! Ведь день ото дня становится всё меньше поводов ими пользоваться; сейчас они ещё позарез нужны разве только болтунам. Ведь с какой это стати нужно быть оптимистом, если не надо защищать Бога, который должен был создать лучший из миров, раз уж сам воплощает собою добро и совершенство, — а какой же мыслящий человек ещё нуждается в гипотезе Бога? — Но нет никакого повода и для пессимистического кредо, если нет горячего желания позлить адвокатов Бога, богословов или богословствующих философов, нарочно выставляя противоположное утверждение: что всем правит зло, что страдание перевешивает наслаждение, что мир сделан халтурно и являет собою недобрую волю к жизни. Но кому сейчас нужны богословы — кроме самих богословов? — Если оставить в стороне всяческое богословие и атаки на него, то совершенно очевидно, что мир ни добр и ни зол и уж подавно не может быть ни добрее, лучше, ни злее, хуже и что понятия «добрый» и «злой» имеют смысл, только когда речь идёт о человеке, да и тогда, может быть, не оправданны при обычном словоупотреблении: в любом случае нам надо избавляться от бранного или хвалебного миросозерцания.
Опьянённость запахом цветов. — Корабль человечества, гласит общее мнение, сидит в воде тем глубже, чем больше груза в себе несёт; чем глубже люди мыслят, гласит всеобщая вера, чем тоньше чувствуют, чем выше себя ценят, чем больше дистанция, отделяющая их от других животных, — тем заметней человек предстаёт гением среди животных — и тем ближе он оказывается к подлинной сущности мира и к его познанию: это он и вправду делает, занимаясь наукой, но мнит, будто большего достигает здесь в религии и искусстве. Таковые, конечно, суть цвет мира, но они отнюдь не ближе к корню мира, нежели стебель: они вовсе не дают возможности лучше понять суть вещей, хотя так думает почти всякий. Это именно заблуждение сделало человека настолько глубокомысленным, тонко чувствующим, изобретательным, чтобы изгнать такой цвет, как религия и искусство. Чистое познание на подобное неспособно. Тот, кто раскрыл бы нам сущность мира, самым неприятным образом разочаровал бы всех. Столь полон смысла, столь глубок и чудесен, столь чреват счастьем и бедою не мир как вещь сама по себе, а мир как представление (как заблуждение). Такой итог ведёт к философии последовательного мироотрицания: впрочем, её с таким же успехом можно соединить с практическим мироутверждением, как и с его противоположностью.
Скверные привычки в умозаключении. — Наиболее привычные для людей ошибочные заключения таковы: если вещь существует, то она имеет на это право. Здесь заключение совершается от жизнеспособности к целесообразности, от целесообразности к правомерности. Далее: такое-то мнение дарит счастьем, следовательно, оно истинно, его следствия благотворны, а следовательно, оно и само благотворно и истинно. Здесь следствию приписывается предикат «благотворный, хороший» в смысле пользы, а потом и причину снабжают тем же предикатом «хороший», но теперь уже в смысле логической законности. Обращение этих положений гласит: такое-то дело сделать, отстоять невозможно, следовательно, оно неправильное; такое-то мнение мучает, приводит в смятение, значит, оно ложное. Свободный ум, слишком часто встречающий эту манеру делать заключения и вынужденный страдать от её последствий, нередко поддаётся соблазну делать противоположные заключения, которые в целом, естественно, столь же ошибочны: такое-то дело несбыточно, следовательно, оно хорошо; такое-то мнение несёт с собою одни неприятности, причиняет хлопоты, значит, оно верно.