Человек и его окрестности
Шрифт:
— Я папе тогда ничего не сказал! И теперь не скажу!
Вот чертенок! Понял мой характер — люблю проворных умом! Но сколько можно! Слава Богу, хоть подсаживать теперь его не приходится. Иногда удивляюсь. Выходит, сначала я достал лавочника через его сына, а теперь он меня, что ли, достает через своего сына? Но ничего, через год, если не угомонится, заставлю его с корзиной карабкаться на дерево.
И так получилось, что карманщик самый честный оказался. А ведь между встречей в автобусе и в парикмахерской прошел целый месяц. И он мог сказать теперь: «Я вас первый раз
А я потом должен буду по новому кругу доказывать, что и как оно было на самом деле. Вот до чего мы дожили! Карманщик оказался самым честным человеком. А теперь вы мне скажите, почему торгаш не признался, что у него этот парень взял деньги?
Дядя Сандро снова откинулся на стуле, слегка расправил усы, сунул руки за пояс и стал оглядывать нас, пожевывая пальцами ремень. Казалось, довольный проявленным в рассказе проворством собственного ума, он ожидал от нас встречного проворства. Впрочем, судя по взгляду, без особой надежды.
— Сначала стыдно было, — сказал я, — а потом заупрямился.
Выражение иронии на его лице не усилилось, но и не ослабло. Так держит себя хороший экзаменатор. Он перевел взгляд на моего собеседника.
— Типичное мелкобуржуазное лицемерие, — презрительно отчеканил тот, — с этим лицемерием я боролся всю жизнь.
— Ерунда, — махнул рукой дядя Сандро, по-видимому, объединяя наши ответы. — Я долго думал над этим и понял, в чем дело. Каждый человек хочет считать, что он правильно живет. Он и карманы на своих кителях решил отпороть не только потому, что боялся сунуть туда случайные деньги. Он сильнее всего боялся, что найдется еще один благородный человек, который бесплатно будет спасать его честь. А это ему очень неприятно. И вот теперь ты понял, почему перестройка провалилась?
— Нет, — сказал я, удивленный неожиданностью поворота.
— На всю страну один карманщик перестроился. И то благодаря мне. А ты сиди со своим Лениным, у которого волос на голове после смерти больше, чем при жизни… А я пойду к своим старикам… А ты, когда напишешь, о чем я рассказал, и будешь получать за это деньги, не забудь про своего дядю.
— Не забуду, дядя Сандро, — ответил я уныло. Бодрее ответить уже было невозможно. Слишком давно это длится.
Дядя Сандро махнул рукой, легко встал и пошел к своим старикам своей лениво летящей, своей победной походкой. Теперь я понял, что он и подошел к нам, чтобы на всякий случай обаять моего безумца, и, добившись своего, потерял к нам интерес.
— Какой матерый человечище! — воскликнул мой собеседник, восторженно глядя ему вслед и потирая свой — раз уж так принято считать — сократовский лоб.
Кстати, сравнение это как бы подтверждается смутными слухами о повторной цикуте. Но цепочка на этом не обрывается, а как бы замыкается на авторе сравнения ленинского лба с сократовским, где тоже, по слухам, цикута сыграла свою роль. Из чего следует, что не надо знакомые лбы всуе сравнивать с сократовским. Мне даже послышался голос свыше: «Оставьте сократовский лоб грекам и займитесь собственными лбами».
— …Обязательно, —
— Попробую, — сказал я.
В это время к нам подошел человек с голубой сумкой в руке. Слегка наклонившись ко мне, он тихо спросил:
— Лампочки нужны?
— Какие лампочки?
— Электрические.
Я вспомнил, что жена племянника, у которого я остановился, жаловалась на невозможность достать их.
— Давайте, — сказал я.
Я подумал, что эта небольшая сделка будет мне приятной передышкой, а моему собеседнику послужит хорошим уроком частного предпринимательства.
Незнакомец осторожно поставил на пол свою большую сумку и, двумя пальцами придерживая язычок молнии, мягким движением распахнул ее. Я заглянул.
На дне сумки, аккуратно уложенные в вату, как драгоценности, мерцали лампочки всевозможных размеров и форм, яйцевидные, грушевидные, сливовидные. Благородно тускнели лампочки матового стекла, и еще более благородно выделялись фиолетовые, похожие на фантастический заморский плод или в крайнем случае на баклажан.
Часть лампочек была уложена в ячейки подставки, в которой продают яйца, когда продают, конечно.
Я взял одну лампочку именно из этой подставки.
— Лампочка «миньон», — одобрительно пояснил продавец и, догоняя мою руку, лизнул лампочку откуда-то выхваченной бархоткой. Так заботливая мать приглаживает и без того приглаженные волосы ребенка, перед тем как показать его гостям.
Возможно, продолжая мысленное сравнение с яйцом, я посмотрел ее на свет, как бы пытаясь определить, не перешел ли желток в состояние зародыша. Увы, крохотный трупик вольфрамовой нити лежал на донышке лампочки и, кажется, все еще сучил паутинками ножек.
— Она перегоревшая, — сказал я, возвращая лампочку и слегка стыдясь разоблачения.
— Конечно, — уверенно кивнул он, — они все перегоревшие. Поэтому и продаю «миньон» по пять рублей за штуку.
— Кому нужны перегоревшие лампочки? — спросил я. Образ яйца преследовал: потухшие, протухшие.
— Всем, кто трудится в учреждении, — ответил он твердо. — Меняешь перегоревшую на целую, а потом государство этим занимается.
Он немного помешкал и, по-видимому, поняв, что у меня нет доступа к государственным учреждениям, наклонился и вложил лампочку в родное гнездо. Прощай, «миньон».
Я в последний раз оглядел драгоценные внутренности его сумки, исчезающие под рубцом молнии. Потом поднял голову и внимательно взглянул на нового Чичикова, продавца мертвых душ лампочек.
Это был господин средних лет, одетый в выцветшую, но опрятную ковбойку и не менее опрятные, хотя и более выцветшие брюки, не претендующие не только на последний крик моды, но и вообще на какой-либо крик. Однако лицо его, хорошо подсушенное алкоголем, выражало скромное достоинство представителя, может быть, и не очень богатой, но честной фирмы.