Человек и его окрестности
Шрифт:
— А где птица-тройка? — спросил я, как бы рассеянно озираясь в пространстве и времени.
— Не понял, — ответил он сухо, но и с некоторой готовностью внести ясность, если в вопросе не было непристойности.
Мне вдруг стало весело. Я ощутил за всем этим какой-то грандиозный и в конце концов обнадеживающий символ: свет жизни, хотя бы и электрический, перемещается из советских учреждений в частные дома. Эти учреждения когда-то высосали свет жизни из наших домов. И вот — расплата.
Раньше, в самых невероятных мечтах, как нам
— Хорошо идут лампочки? — спросил я.
— Отлично, — охотно пояснил он. — За сегодняшний день вторая сумка.
— Где вы их достаете? — неосторожно спросил я.
— Это тайна фирмы, — с достоинством ответил он.
— А еще что-нибудь продаете? — спросил я.
— Есть погоны, — ответил он сдержанно.
— Какие погоны? — спросил я, как человек, крайне заинтересованный именно этим товаром.
Продавец оживился и снова поставил на пол поднятую сумку.
— Начиная от майорских и кончая генеральскими, — сказал он. Взглянув на море, добавил: — Адмиральские включительно…
Он наклонился к сумке, но тут я его остановил.
— Погоны пока не надо, — сказал я, как бы передумав, как бы сам подчиняясь логике тайного замысла. — Оружие есть?
Он выпрямился и посмотрел на меня надменным взглядом. Губы его зашевелились в негодующем монологе с выключенным звуком. В мире нет более комического зрелища, чем выражение надменности на лице, подсушенном алкоголем.
— Вы бы еще спросили наркотики, — наконец прошипел он, подхватывая сумку. — Нелегальщину не держим!
С этими словами он покинул нас. Я взглянул на моего собеседника. Все это время, пока я разговаривал с продавцом перегоревших лампочек и погон самозваных генералов, лицо его выражало все нарастающее беспокойство. Я никак не мог понять причину его возбуждения. Как только продавец отошел, он почти прокричал.
— Запомните, лампочка Ильича тут ни при чем! Лампочка Ильича тут ни при чем!
— Допустим, — сказал я, успокаивая его, с тем чтобы наконец вернуться к нашей полумистической беседе.
— Зачем Америке замороженный Сталин? — опять точно вспомнил мой собеседник место, где он остановился. — Как зачем? Они же знают, что в Германии в конспиративной квартире лежит замороженный Ленин. В нужный исторический момент его разморозят. Он вернется в Россию, и тогда победа мирового пролетариата будет обеспечена. А Сталин развалил мировое социалистическое движение. Если они знают, что я уже разморожен, то не исключено, что и Сталина они уже разморозили. События в Ираке это подтверждают…
— Как так? — спросил я.
— Саддам Хусейн. Соображаешь, на кого он похож?
— Не понимаю, — сказал я, хотя и соображал, на кого он похож.
— Что
— Саддам Хусейн — это размороженный Сталин? — дебиловато спросил я.
— Фу, как грубо! — ответил он. — Метафизически — да. Но физически — нет. Тут главное мета! Мета! Мета! Они Сталину показывают через Хусейна: вот что мы сделаем с твоей страной, если ты взбунтуешься, когда мы тебя посадим на русский трон. Сталин им выгоден. Ленина — боятся.
Сталин не обязательно будет подброшен в своем обличье. Тут возможны варианты пластической операции, потому что антисталинские настроения еще сильны, хотя и сталинистов много. Но народ, поверив в живого Ленина, воспрянет, и мы победим.
— Ну, а что, если переворот не удастся? — спросил я. — Ведь власти тоже учитывают легкость, с которой вы в семнадцатом году взяли Зимний дворец?
— Ввяжемся в бой, а там посмотрим, — твердо сказал он, — а не удастся переворот и если меня не укокошат, снова в заморозку до нового революционного подъема. Слушайте, а давайте вместе дернем в заморозку, если мы сейчас не победим? Я уверен, что вы наш. Не хотелось бы вас терять в будущем. Ну как?
— Я подумаю, — сказал я серьезно.
— Подумайте, подумайте, — ответил он, холодновато замыкаясь. — Была бы честь предложена…
— При нашем российском разгильдяйстве, — сказал я, смягчая причину своей неопределенности, — наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
— Не бойтесь! Исключено! — оживился он. — Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке…
— Ну и что? — неожиданно развел он руками и, лихо подмигнув, наклонился ко мне. — У вас будет уникальная возможность заглянуть в двадцать второй век! Вы же писатель, неужели вам не любопытно?
— Конечно, любопытно, — согласился я и добавил, ностальгически капризничая: — Но ведь вернуться в свою эпоху уже нельзя будет?
— Этого я вам не могу обещать, — сказал он сурово, — у вас регрессивная фантазия. Вы все время смотрите назад, это и по вашему творчеству видно. А надо — всегда вперед!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А во время заморозки человек что-нибудь чувствует?
Он поднял голову и, закрыв глаза, блаженно откинулся назад. Так в парикмахерском кресле ловят струю одеколона. Потом он открыл глаза, выпрямился и задумчиво произнес:
— Это самое сладостное время моей жизни. Мне все время казалось, что Инесса рядом. Тысяча и одна ночь рядом с Инессой! Правда, одно время я чувствовал неприятный треск в ушах. Потом после разморозки ученые вычислили, что этот треск связан с бомбежками Гамбурга. А в остальном изумительно — жизнь в свете полярного сияния.