Человек отменяется
Шрифт:
Не успел он принять окончательное решение, как оказался на американских горках: свист, гогот, слезы, турбулентность, и вот влетает Семен Семенович в огромный бункер этого чужеземного агрегата. Успокаивает себя, что теперь станет легче. Но тут обрушивается другая напасть — дышать трудно, всепроникающая пыль и жуткий зной буквально душат. По какому-то небесному повелению Химушкин осматривается, находит свое зернышко слабым, ничем не примечательным, даже каким-то жалким. И эта мысль начинает радовать его. «Я жалок не только в человеческом обличии, я жалок во всех своих превращениях. Это ли не доказательство унизительной людской слабости? К какому иному выводу могут привести размышления о собственном статусе? Доказательство личной никчемности может вызвать восторг — восторг от собственной низости! Да! Жалок я! Ура! Ура! Что другое может в радостном осмыслении мира прокричать Семен Семенович? К чему уверять себя, что ты могуч, если на самом деле ты жалок! Чтобы обмануться, утешиться? Но если врать самому себе в главном, то можно ли не лгать в прочих вопросах? Так сказать, во второстепенных? Уместно вспомнить почти всех наших знаменитых правителей. Ведь ни один из них не остался на скрижалях истории как истинно великий. Почти над всеми посмеиваются, всех ничтожными людишками обзывают. А тех, кто в жизни своей низостью кичился, никчемность свою напоказ выставлял, кто в утехах, страстях погрязал, кто свои грехи и болезни не прятал, а публике напоказ выставлял, тех на постамент ставят. Вначале, проклиная и насмехаясь, разрушали памятники царям и их сановникам. Потом с диким восторгом стали крушить последующих идолов: изваяния большевиков. Но оставались в доброй памяти смущенный длинноносый Гоголь; развалившийся на лавочке пьяный Мусоргский; лежащий в рвотной массе Ницше; бьющийся в эпилептическом припадке с пеной у рта Достоевский; в мучительных судорогах принявшие смерть от нескольких граммов свинца Пушкин и Лермонтов; рвущий на себе волосы в психушке, Врубель; убежавший из дома в великом душевном смятении, и умерший на какой-то забытой богом станции Лев Толстой; расковырявший прыщ на губе и погибший от этого Скрябин… По сей день свет их не меркнет, не рассеивается временем. Вот и созрел вопросик: а смог бы кто-нибудь из истинно великих сынов России управлять государством? А? Мог бы? Например, Чайковский или Булгаков, Чаадаев или Владимир Соловьев, Федор Михайлович или Пушкин? Нет! Никак бы не смог! Как может титанический ум управлять серой безликой массой? Но они же цвет нашей нации, да что нации — всего человечества. Не означают ли эти размышления, что руководитель страны обязательно должен быть серой мышью? Тщедушным человечком с обширным комплексом неполноценности? Если несчастье каждого гражданина такого правителя не подавляет, горькое существование миллионов не трогает за живое (как Гоголя, Достоевского, Некрасова это подавляло и угнетало), — то как можно без великого душевного сопереживания управлять страной? Как можно, понимая, что ты живешь лучше, богаче своих сограждан, не испытывать глубокого чувства вины перед ними? А ведь бесконечные повседневные огорчения чреваты трагедией даже среднего ума. Так что говорить о титаническом разуме! Тут один исход — самоубийство! Видимо, поэтому я, Семен Химушкин, научился считать себя полным ничтожеством. С великой радостью прячусь от реальности во всевозможные предметы и существа. Так легче переносить страдания жизни или вовсе не замечать их. Когда великий Сократ сказал: „Я знаю, что ничего не знаю“, — разве не думал он о том же, чем озабочен я? Да! Я жалок! Я ничтожен! И я восхищен этим признанием! Радуюсь своему убогому состоянию, хочу обрести себя не в могуществе, не в обогащении, а в новых формах несчастья и страдания. Только в этом состоянии можно понять истинный смысл жизни! Лишь оно стимул совершенствования мира. Как же при этих моих интеллектуальных комплексах можно управлять мной или ожидать от меня подчинения? Какого-то государственного повиновения, восторга от повышения пенсии на шесть долларов или от партийного призыва силой общественности покончить с коррупцией? Я абсолютно не внемлю официальной риторике и, кроме настойчивой команды собственного разума, никому не подчиняюсь! Да! Лавирую в бюрократической смуте, но не подчиняюсь! Что лично меня особенно умиляет, так это порочнейший сбой в человеческой программе. Они, человеки, с восхищением воспринимают очевидную глупость и мерзость смазливых лиц, но с негодованием и возмущением относятся к фундаментальным проявлениям разума, исходящим от людей с невыразительными лицами. Человеку отталкивающей внешности не позволено ничего, даже нос на публике показывать, а глупец с длинными ресницами, тонкой талией и узкими скулами публично вещает всякий вздор. В глазах людей внешние эффекты значительно превосходят доводы разума. Ох, мне еще многое не нравится, многое в себе противно! Особенно после посещения антикварного салона в Манеже. Я там замечал, как они посмеивались, разглядывая мои уродливые родинки на лысой шишковатой
Сомневаюсь, чтобы он хоть раз видел сердце. Никакой это не инструмент чувствования или объект лирики. А Алексей Толстой замечает:
Весело и горестно сердцу моему, В очи тебе глядючи, молча слезы лью!Блок же восклицает: «О нет! Не расколдуешь сердце ты …»
А Фофанов размышлял о нем:
Ум ли ищет оправдания, Сердце памятью живет.И еще: «Он слишком горд, чтобы обнаружить нежность, которую чувствовал в сердце»! Ох уж эти поэты! Тоже мне еще романтики! Взглянули бы они на это устройство! Правда, неплохо продуманное, прилично функционирующее, но это же настоящий машинный агрегат. Так что нет в нем и не может быть никаких чувств. Да что с вами, господа? Такое ощущение создается, что между поэтами существует какой-то международный заговор, чтобы исказить суть предмета, создать иллюзию, что в сердце находится кладезь эмоциональной энергии. Будто в нем можно встретить нежность, очарование, ненависть… Нет! Тьфу! Я сам сочинил бы так:
Клапаны сердца болью стучат,
Заслонка ствола перикард перекрыла,
Трабекулы съехали с оси —
К ремонту тянутся венозы!
Или другое:
В смазке нуждается сердце мое,
Выхлоп не тот, ржавеет аорта,
Легочный ствол пропускает масла,
Нужно бежать в С Т О без конца!
Тут он еще раз вспомнил этот овощной мешок, ухмыльнулся навернувшимся строкам и соскользнул дальше в пищевод по длинному, захватывающему пути. Эта дорога, полностью покорившая его, становилась все азартнее. «О, какое это колоссальное, оказывается, удовольствие, — мелькнуло в голове у Химушкина, — в одиночку прокатиться по узкой затемненной тропинке внутренностей. Такое ощущение, что ползешь по коридору, в котором справа и слева комнаты. А овощноймешок особенно позабавил меня. Странно, конечно, что сердце привиделось мне как заурядный бытовой предмет или в другой раз — как моторчик пылесоса. Но мое придирчивое мрачное любопытство не находило в сознании других образов. И заслуженно, заслуженно! Да! В нем нет никакой музыки или поэзии. Оно — неизвестной силой заведенная машина. По чему-то тайному повелению этот биомотор вдруг останавливается. Как же его можно боготворить? А в России традиция задабривать хозяина, — вспомнилось мне. — Может быть, русский человек сознательно ему льстивые слова выговаривает, чтобы вымолить пару лишних дней для проживания? Ведь так, как русский обхаживает хозяина (современный термин «бюрократ»), ни одному иностранцу в голову не придет. От этого «бюрократа» зависит продолжительность жизни каждого, как же не задобрить его, за дополнительные часы собственной жизни? Что-то уж очень много сравнений с этим сердцем. И моторчиком пылесоса прозвал, и овощному мешку уподобил, и «бюрократом » представил… Запутаться можно. Но хватит об этом. Теперь же с особым интересом я решил как следует разглядеть самую крупную железу. Что она такое? Печень находится под куполом диафрагмы, вспомнил я, над чревом. Вот как умно я придумал — последним зернышком в пищевод спрыгнуть. Сверху на меня никто не давит, ногами я встал на плотный поток разжеванных пшеничных зерен, уже вошедших в желудок, а руками крепко уцепился за адвентициальную оболочку пищевода. И ничего особенного тут не увидел. По форме и размерам это перевернутый лыжный ботинок, до глянца начищенный шоколадным кремом. Могла быть печень и каской солдата Антанты, закрывающей сзади шею. От осколков что ли? Но в этих образах для моих размышлений не было ничего интересного. Да! Я нахмурился, разглядывать дальше ничего не стал, как-то автоматически вернулся в себя, и тут же в ушах опять возник голос Чудецкой. Совершенно иные мысли стали заполнять сознание. «Надолго затянулся ее разговор, — пришло мне в голову. — Теперь она говорит о Христе. Помню: „Дела, которые Я творю, и вы сотворите“. Давно пытался понять эти слова, но прошлые мысли уже забылись». Химушкин закрыл лицо руками и стал думать — слово за словом, а не потоком мыслей, но разгоряченно и с какой-то внутренней силой. Так обычно говорят о принципиальных вопросах, без академических знаний и подготовки. Конечно, размышления вызвали у С.С. много упреков и возражений. Наивность античного взгляда на человека убеждала его в том, что они достаточно высоко оценивали нас . Впрочем, это мог быть и ход наемных или убежденных имиджмейкеров. Для привлечения простодушных, неграмотных граждан в лоно церкви, обращения их в свою паству, как сегодня, так и во времена зарождения христианства, (да и задолго до него) подобными приемами не гнушались ловцы человеков. Тут Химушкин поймал себя на мысли, что к этим выводам приходил и раньше, еще
Глава 11
Иван Гусятников удобно расселся в кресле и с явным нетерпением ожидал начала спектакля. Впрочем, спектаклем предстоящее зрелище можно было бы назвать лишь условно. Никакого сценария не существовало. Да и кому было под силу сочинить его во вновь созданном поместье близ Мценска! Был лишь приказ современного помещика из новых русских. Приказ был не до конца понятен исполнителями, однако строго обязателен к исполнению. Под страхом немедленного увольнения хозяин «Римушкина» выдвигал самые невероятные требования. Одним он ставил эротическую задачу — со всепоглощающей страстью, отличающей влюбленных, трахать в постели одну из его крепостных. Но высшая цель странного московского богатея состояла совсем не в том, чтобы наблюдать за причудливыми сценами секса, слушая экстатические стоны и вопли. В голове у Ивана Степановича вертелось нечто иное, куда более изощренное. Потому-то предстоящая интрига в гостиной хаты номер три пятого хутора поселения римушкинских гастарбайтеров волновала его. Он был опьянен, как пьянеют от отвара маковых головок, от поедания свежесорванных мухоморов или обмазывания десен пыльцой спелой пожелтевшей конопли. Из девяноста шести душ он отобрал для своего эксперимента двух женщин и десятерых мужчин. Критерий для женщин был несколько странным. Они должны были быть не моложе двадцати пяти и не старше тридцати пяти лет, при этом девственницы. Впрочем, таковых он у себя не нашел, поэтому последнее требование не без сожаления снял. Особенно после того как узнал, что его избранницы в браке не состояли, эротических нежностей не познали, сентиментальных чувств не испытали. Зато нередко вступали в одноразовые быстротечные связи, причем лишь с мужчинами, находившимися в сильном алкогольном опьянении. Одну звали Алевтина Латипова. Около тридцати пяти лет, коренастая, почти безгрудая. Когда господин Гусятников мимолетно ее осматривал, недоразвитые молочные железы напомнили ему сморщенные «вчерашние пончики» из школьного буфета или сдутые майские шарики. «Вот эта красотка — что надо! Для предстоящей роли она бесспорный фаворит. Наконец, нашел-таки настоящую женщину! Есть где разгуляться воображению! Пусть мои интересы кажутся узковатыми, но для химер и восторгов разума столько простора! Фантазий — уйма! Уйма! Я же должен миром воображения компенсировать серость окружающей действительности. Она мой недобросовестный конкурент и не содержит в себе никакой правды! Что дальше, что дальше?» Темно-рыжие, явно крашенные, редковатые волосы касались ворота неказистой кофточки. Позвоночник у фаворитки был искривлен, левое плечо спускалось ниже правого. Нижняя челюсть мощнее и объемнее верхней, поэтому два ряда зубов не смыкались и обветренные, потрескавшиеся губы были полуоткрыты. В итоге дама шепелявила, надо было домысливать неразборчивые слова. Тяжелый, с двумя горбинками нос, висел словно крючок для белья. Одно веко было приспущено, другое даже во сне оставалось поднятым. Лоб выглядел не столько узким, сколько искривленным или, пожалуй, скошенным. На правой стороне головы волосы начинали расти у виска, на левой — почти от бровей. Глаза бледно-серого цвета смотрели в разные стороны. Руки Латиповой с буграми подагры не знали колец и браслетов. Завершало потрет несоответствие частей таза. Одна тянула на 50-й размер, другая, казалось, провалилась к 38-му. «Очень женственна и эротична! Эта заслуживает настоящую пылкую любовь! Какая жалость, что она еще такой не познала. Незаслуженно это! Несправедливо! Впрочем, противоречивость мира, его прелестная дисгармония отразилась в ней самым замечательным образом!»
Фамилия другой женщины была Глинкина. Гусятников принял ее ложную версию возраста (34 года), по документам зная, что еще в апреле прошлого года ей исполнилось 40. Почему Глинкина скрыла свой возраст, доподлинно не известно, впрочем, ничего удивительного в этом нет, таким образом поступает большая часть второй половины человечества. Варвара Петровна была ниже Латиповой, но крупнее. Особенно выделялся ее зад. Он походил на пару обтянутых шалью деревенских перьевых подушек, подвязанных к тонкой талии. Груди, как два миниатюрных кофейных блюдечка, чуть выступали над худыми ребрами. Соски же напоминали крупные угри на прыщавом лице несовершеннолетнего, а околососковые кружки можно было сравнить с лоскутиками наждачной бумаги. Лобная мышца, казалось, была атрофирована, поэтому лоб выглядел неподвижным, будто цементный, а уши были не просто большими — огромными. Мелькала мысль, что их искусственно приделали к голове для какой-то служебной надобности. Но что особенно удивительно было на ее лице, так это приплюснутый носик — настолько маленький, что трудно было разглядеть ноздри. Обе щеки и подбородок Варвары Петровны покрывала растительность, которую, впрочем, можно было заметить и на ее плечах и спине, а также на икрах. Варвара Петровна довольно часто улыбалась, порой неизвестно по какому поводу, выставляя редкие исковерканные зубы. «Вот это секс-бомба! О такой им надо только мечтать! И добиваться ее ласк! Раньше соблюдение целомудрия считалось христианским долгом и вообще богоугодным делом. А нынче почти всеми оно воспринимается как дурачество и даже признак пошлого упрямства», — удовлетворенно констатировал Иван Степанович.
Первой приглашенной к широкому дивану парой оказались Латипава и Сергей Андреевич Казначеев, который тоже был отобран не случайно. Господин Гусятников тщательно обдумал его кандидатуру. Ему хотелось найти в «Римушкине» амбициозную личность, какого-нибудь бывшего преподавателя, филолога или даже заштатного писателя, которыми нынче полна Россия, — готового за долларовый гонорар выполнять любые заказы. Однако у самого Казначеева имелись далеко идущие виды на «Римушкино». Он мечтал сделать карьеру. В столице у него мало что получалось, зарплата не росла, перспективы в училище были минимальные. Приходилось зарабатывать крохи заказными обличительными текстами. А тут перед ним выросла фигура олигарха Гусятникова. Он плюнул на свою работенку в Москве и переехал на Орловщину, где был представлен Ивану Степановичу как мужичок, готовый взяться за любое поручение. «Лишь бы хорошо платили, — успокаивал Сергей Андреевич свою на все согласную совесть. — В таких условиях можно легко в крепостные записаться». Вид беглого москвича никак не соответствовал его внутреннему содержанию. Это был стройный мужчина лет сорока. Светозащитные стекла очков не позволяли определить цвет его глаз, но казалось, что они были темными. Плотно сжатые узкие губы выдавали ранимость и осторожность натуры, а продольные морщины на скулах говорили об упрямстве.
Господин Гусятников в возбужденном нетерпении требовательно захлопал в ладоши, давая действующим лицам своего представления понять, что пора приступать к делу. И дело действительно пошло, причем стараниями Казначеева довольно энергично. Первый раз в своей жизни Латипова получила поцелуй не от пьяного вдрызг бродяги, а от вполне приличного с виду мужчины. Он страстно целовал ее: губы, глаза, лицо, шею, «вчерашние пончики», пупок, бедра, ноги. Это неистовство вначале встревожило ее, но, дрожа от ужаса, почти на грани обморока, она повиновалась. Казначеев ласкал ее не как пресыщенный сексом наемный партнер, а как страстный любовник, одержимый эротическими фантазиями. Иван Степанович неотступно следил за выражением лица Латиповой. Вначале оно было ошарашенным, затем заговорил инстинкт и перед ней начала медленно открываться таинственная природа плоти. «Почему он так нежен со мной? Со мной, не совсем подходящей для эротики женщиной? — проносилось у нее в голове. — Что за подвох готовит мне этот шикарный мужчина?» На смену первому смятению и растерянности приходило возбуждение. Пульс учащался. Грубо скроенное приземистое тело, увлажненные слезами страха мутные глаза, взлохмаченные волосы, вспухшие от поцелуев губы, постепенно проникались готовностью к новому чувственному миру. Если первые полчаса эротической сцены руки Латиповой были крепко прижаты к собственному животу, то потом, когда в ней стала просыпаться женщина, пальцы — вначале осторожно, с опаской, стыдливо, а затем все смелее и смелее — стали дотрагиваться до Казначеева. Еще через несколько минут она уже сжимала в руках его голову, облизывала его уши, пробиралась язычком в самые отдаленные места. «Хао, хао ! — Сноска — в переводе с китайского «Браво, браво»!) — восхищался про себя развитию сюжета Иван Степанович. — Продолжайте, продолжайте! Между вами сегодня должна зародиться пылкая страсть. Разбудите в себе дьявола эроса! Хао! Я хочу изменить ментальность этой замухрышки, еще давеча убежденной, что, кроме пьяного бомжа, ею никто и никогда не заинтересуется. И я уверен, что этот эксперимент будет успешным. Без операционного вмешательства (вряд ли какой-нибудь пластический хирург возьмется за такое гиблое дело, какую сумму ему ни предложи) я сотворю из нее убежденную в своей чарующей силе даму. Через месяц-два она сама будет выбирать лучших кавалеров. У ее ног начнут ползать популярные артисты, модные лесбиянки, писатели авангардной ориентации, олимпийские чемпионы и ведущие ток-шоу. Весь бомонд столицы! Я знаю, как это сделать, и с удовольствием посвящу время этой интриге, чтобы как следует поиздеваться над человеком. Тьфу! Ведь, кроме плевка, он ничего не заслуживает! Правда, этот плевок безумно тешит мое тщеславие. Хао! Без него я и сам себе был бы не интересен. Как это полезно — давать трепку человечеству! То есть прежде всего самому себе! Ведь я такой же, как Латипова, Казначеев, как совершенно все прочие! Может быть еще более паскудный! Еще более отвратительный! Лиши меня денег, недвижимости, бизнеса, чем я буду заниматься? В какой дыре окажусь? Чем начну зарабатывать на хлеб насущный? Сам буду действовать локтями, чтобы стать крепостным «Римушкина». Барьер-то между нами лишь денежный. Лишь цифры, лишь кучи купюр разводят нас на две стороны! Дай им пару десятков миллионов, они свое поместье выстроят, чтобы издеваться, издеваться, издеваться надо мной! Если у тебя есть деньги, ты обретаешь божественную ипостась. Если нет этих чертовых ассигнаций, твоя плоть получает земной, рабский статус. Вот она — вся житейская философия! Ведь я себя исключительным существом считаю. А если без них останусь? Или вообще без ничего? Брррр! Ой, даже думать об этом не желаю! Ничего исключительного во мне не окажется! Поэтому надо торопиться зарабатывать, приумножать капитал, чтобы тратить! Тратить! Без затрат нет творчества, а без него нет ощущения собственного могущества. А при отсутствии этого важнейшего чувства у меня нет и не может быть никакого вкуса к жизни. Незаметный человечек, может ли он возбудить во мне интерес? Конечно, нет! Брррр! Я должен более усердно прислушиваться к самому себе, и ни к чему другому. Вот обещал Казначееву пятьсот долларов за нынешний вечер. Но старательный малый превзошел все мои ожидания. Надо дать двойную ставку, даже тройную. Есть уверенность, что завтра он позабавится с «дамой сердца» более тонко. Ошарашит ее чем-то экзотическим, явит необузданные фантазии. Ведь нечистая сила денег творит с людьми невероятные вещи. Помогает свершать чудеса! У Латиповой будет пять любовников. Кроме искусства эротики и секса, они должны владеть особой лексикой. Их слог будет ласкать, как прикосновение возлюбленного. «Ты, Алевтина, подобна звезде Голливуда, львица всех мировых подиумов! Жемчужина кремлевских тусовок!» И так далее… Начну одевать ее в платья от лучших кутюрье. Она сядет за руль последнего «Порше», у нее будет своя визажистка, прислуга. Переселю ее в гостевой дом в Барвихе. Спальню уберут персидскими коврами, «изюминкой» гостиной будет интерьер от «Богезе». В прихожей установлю бронзу от «Артемано». Сам буду обращаться к ней на вы, спрашивать советов, говорить о бизнесе, о политических предпочтениях, о выборе друзей, о манере одеваться. Пусть она рекомендует, как обольстить женщину, какие вина заказать: «Барроло», «Маси», «Шато де ла Фит» или «Помероль»? Какие сыры подавать к винному столу: итальянский «Пармезано», французский «Рокфор», грузинский «Сулугуни» или швейцарский «Эмменталер»? Я привью ей разрушительную для сознания привычку, которая на некоторое время станет ее кредо, — никогда ни в чем себе не отказывать. Желать — и получать желаемое сполна. И не в результате упорного труда, приложения огромных усилий, таланта, а по волшебству: цак-цак — и все уже на столе, в гардеробе, в гараже, на банковском счете, в кровати, в кошельке! Вот она цель — воспитать барыню, богачку и капризулю, с деформированной психикой хозяйки жизни, чтобы в один прекрасный день лишить ее всех этих преференций и выбросить на улицу, напялив на нее прежние одежды, оставленные в третьей хате моего поместья. Ох, как она их забудет, как начисто вычеркнет из памяти! А тут они опять на ней. Стоит взглянуть в этот момент на нее. Какой отчаянный ужас можно будет прочесть в ее глазах! За этот ужас стоит хорошо заплатить! Чтоб самому до жути страшно стало! А потом выбросить ее! Но не на московский проспект, где сверкают бутики, а в бездорожье, в уличную слякоть Мценска или в барак «Римушкина». И тут настанет второй тур великого удовольствия: наблюдать за ее поведением. Что с ней произойдет? С каким выражением своего уродливого лица она очнется? Придет ли в себя? О чем начнет размышлять? Каким способом в самом начале своего изгнания попытается вернуться в мир, откуда выброшена? Как станет отгонять от себя пьяных бродяг, пожелавших бесплатного секса? Кого звать на помощь? Вот спектакль, который дорогого стоит. Колоссальных денег потребует! И я готов платить. Тратиться! Выкладывать капитал! Хао! Хао, Гусятников! Кто позволит себе поспорить со мной, что сознание этой кикиморы не пошатнется, не изменится? Ведь ей и в голову не придет простая мысль: непозволительно так просто принимать благодеяния, без которых можно жить. Она и на долю секунду не заподозрит, что великолепные условия жизни, вдруг открывшиеся для нее, — это неспроста. Что обязательно последует жестокая расплата и горькое разочарование. Она не поверила бы, что лежащим у ее ног поклонникам я плачу приличные гонорары! Что за платья, автомобили, украшения, деликатесы, которые она получает от любовников, я рассчитываюсь из своего кармана. Потому что, наблюдая за ней, приглядываясь к ее шикарному образу жизни, к ее искренним радостям, а потом к ее беспредельной, неотбратимой нищете, наблюдая за ее страданиями, свыкаясь с ее уродством, я, прежде всего, вижу самого себя! И делаю я все эти так называемые благие дела по одной главной причине: я получаю удовольствие от издевательства над самим собой. Таким оригинальным способом я секу себе задницу, колю себя шилом, плюю в собственную физиономию, чтобы еще и еще раз громко заявить своему разуму: ну и дерьмо ты, человек! Ну и дерьмо ты, Гусятников! Пустить бы свои фантазии на что-то замечательное, на прорыв в сознании, на возвышенный полет мысли, но нет! Нет! Природа не пожелала наградить меня потребностью в других поступках. Например, в том, чтобы обожествлять человека, покорять Вселенную! Изредка я сожалею об этом, но все силы дня грядущего по-прежнему трачу на собственные потехи. Ведь пока не существует ничего , что способно обуздать меня, изменить сознание, направить энергию в другое русло…» Тут Иван Степанович дал распоряжение своему помощнику Лапскому готовить для очередной процедуры другую отобранную пару — Глинкину и Самусева. А сам пошел во вторую хату, чтобы проверить, не ломается ли таджик Каюлов.
Здесь он застал именно ту картину, которую предвидел и планировал: обеденный стол был завален яствами. Чего только не было: жареный молочный поросенок по-грузински, испанский хамон, копченая свиная ножка из Голландии, пельмени с фаршем из поросячьих язычков, кочан, начиненный печенью дикого кабана, чешская свинина по-охотничьи, окорок жареный, белорусская драчена свиная, свиные ножки с кислой капустой по-немецки, свинина фаршированная с сыром по-тульски, свинина тушеная с яблоками по-украински, свиные шарики с ананасом, салями всех видов, сало с чесноком, с луком, с зеленью, английский бекон, бекон заливной по-шотландски, свинина по-шанхайски в соевом соусе, свинина по-кантонски с кедровым орехом, кабанья спинка со шпинатом, фрикадельки паровые с имбирем и так далее и так далее. Более тридцати наименований блюд и столько же бутылок самых разных спиртных напитков располагались на столе. Каюлов ничего не ел уже пятые сутки. Он пил лишь воду и отказывался даже смотреть на гастрономические деликатесы. Повар Евгений каждые четыре часа ставил на стол свежую еду, а «устаревшую» передавал в четвертый барак, где проводился другой замечательный опыт — провокация чревоугодием.
— Как дела, Каюлов? — спросил Иван Степанович.
— Спасибо, пока жив!
— Бастуешь, не ешь? Долго ли протянешь? У тебя же большая семья, а ты один работаешь. Семье деньги нужны…
— Вы испытываете меня, а я хочу испытать вас.
— Это как? — удивился Гусятников.
— Без еды человек сможет прожить двадцать пять — тридцать дней. Сомневаюсь, что вы планируете уморить меня. Зачем? Что вам даст моя смерть? В чем убедит? Можете не сомневаться, к такой еде я не притронусь, но хочу увидеть, сколько дней вы сможете держать меня на голодном пайке. Чтобы потом понять, существует ли в вашем сознании мораль. Тут не человеческая, а дьявольская ментальность нужна — умертвить невинного человека, отца огромного семейства. Очень непросто такое содеять! Я готов принять смерть, потому что не способен нарушить исламские законы. Сверкающее в стаканах вино, христианские аппетитные блюда не способны соблазнить меня. Каким вам представляется конец этого сюжета? Что, вы готовы благословить мою кончину? Конечно, вполне возможно, что вы некрофил и смерть человека вам в радость, как пилюля, успокаивающая душу. Ведь людоеды нередко встречались среди русских помещиков. Нет? Сердитесь? Вижу, что сердитесь! Выходит, мое предположение вам неприятно и вы от своих рабов готовы слышать одни комплименты. Нет, я конечно, не жду от вас дифирамбов в адрес ислама и моей скромной личности. Бедняге поневоле, жертве распада коммунистической империи. Но уважать можно молча, про себя, не устраивая провокационных спектаклей. А что вы, уважаемый господин хозяин, ежедневно выставляете перед мусульманином блюда исключительно из свинины и мучаете его голодом? Смешно? Умно? Нет! Глупо, жестоко! Еще несколько дней потерплю, а потом уйду искать заработок в другое место. Надеюсь, за простой заплатите?